английский поэт уилфред оуэн погибший в сражениях первой мировой войны написал такие строки

Уилфред Оуэн 1893 1918. Несколько стихотворений

Биографическая справка с сайта http://www.eng-poetry.ru/

«Уилфред Эдвард Солтер Оуэн (Wilfred Edward Salter Owen, 1893–1918, английский поэт,
чье творчество в сильнейшей степени повлияло на поэзию 1930-х годов. Родился в Освестри
(графство Шропшир) и уже в детстве писал стихи. Пробыв несколько недель в Университетском
колледже Рединга, он в 1912 бросил учебу из-за болезни, уехал во Францию и в 1913 устроился
частным учителем в Бордо. В 1915 возвратился в Англию и пошел добровольцем в пехоту,
не желая отсиживаться в тылу в тяжелое время Первой мировой войны.
Получив младший офицерский чин в 1916, служил на фронте во Франции, и в 1917 после ранения
вернулся домой. В военном госпитале под Эдинбургом познакомился с З.Сассуном (1886–1967),
чьи резко антивоенные стихи уже получили известность. Общение с Сассуном способствовало
быстрому расцвету поэтического дара Оуэна. В августе 1918 он вернулся на фронт и заслужил
орден «Военный крест» за мужество. Оуэн был убит на канале Уаза-Самбра 4 ноября 1918.

Признание пришло к Оуэну посмертно: при жизни только четыре его стихотворения
были опубликованы, первый поэтический сборник вышел лишь в декабре 1920.

Оуэн люто ненавидел войну, но был полон решимости спасти доверенных ему солдат.
Он называл себя «убежденным пацифистом со жгучим чувством воинского долга»;
это сообщает его поэзии ценность документального свидетельства, в то же время
придавая ей общечеловеческое звучание. Стремление донести до читателей страшную
правду окопной войны перебороло его юношеский романтизм и помогло создать сильные,
одухотворенные стихотворения, в которых социальный протест сочетается с огромным
состраданием к человеку.» (C)

Я был шутник с веселой окариной
и песнею, слетавшей с языка.
Но я не овладел и половиной
созвучий жизни, до тех пор, пока
я не познал смятенье сердца, лепет
любимых уст, и плоти страстный трепет.

I have been urged by earnest violins
And drunk their mellow sorrows to the slake
Of all my sorrows and my thirsting sins.
My heart has beaten for a brave drum’s sake.
Huge chords have wrought me mighty: I have hurled
Thuds of gods’ thunder. And with old winds pondered
Over the curse of this chaotic world,-
With low lost winds that maundered as they wandered.

I have been gay with trivial fifes that laugh;
And songs more sweet than possible things are sweet;
And gongs, and oboes. Yet I guessed not half
Life’s symphony till I had made hearts beat,
And touched Love’s body into trembling cries,
And blown my love’s lips into laughs and sighs.

Моя бережная рука My Shy Hand

Там время будет длиться без конца,
не истощится радости вино,
там плещет ключ, питающий сердца,
где освежить уста тебе дано.

Так протекут безбурные года
в Любви, что не остынет никогда.

The wine is gladder there than in gold bowls.
And Time shall not drain thence, nor trouble spill.
Sources between my fingers feed all souls,
Where thou mayest cool thy lips, and draw thy fill.

Five cushions hath my hand, for reveries;
And one deep pillow for thy brow’s fatigues;
Languor of June all winterlong, and ease
For ever from the vain untravelled leagues.

Thither your years may gather in from storm,
And Love, that sleepeth there, will keep thee warm.

Тысяча девятьсот четырнадцатый 1914

Пришла война. Зима объяла свет
своей ужасной гибельною мглой.
Берлинский смерч, бушуя над землей,
ввергает всю Европу в море бед,
рвет в клочья паруса прогресса, цвет
искусства разметав; зерно былой
гуманности сродни теперь гнилой
вонючей слизи; чувству места нет.

Воздав цветущей эллинской Весне,
и Лету Рима за его труды,
благая Осень принесла плоды
и урожай умножила втройне.
Но вот Зима, и нужно сеять вновь.
И пусть посевы напитает кровь.

Война взбесилась. В мир пришла Зима,
наполнила его смертельной тьмою.
Берлинский шквал бушует над землею,
и вся Европа как сошла с ума.

Прогресса парус сорван; заодно
разодран флаг искусства, словно пакля.
Стих вопиёт, вино любви иссякло,
и сгнило человечности зерно.

Эллада, как Весна земли, цвела,
и Лето Рима вслед за ней блистало,
и Осень благодатная настала
и урожай обильный собрала.

War broke: and now the Winter of the world
With perishing great darkness closes in.
The foul tornado, centred at Berlin,
Is over all the width of Europe whirled,
Rending the sails of progress. Rent or furled
Are all Art’s ensigns. Verse wails. Now begin
Famines of thought and feeling. Love’s wine’s thin.
The grain of human Autumn rots, down-hurled.

For after Spring had bloomed in early Greece,
And Summer blazed her glory out with Rome,
An Autumn softly fell, a harvest home,
A slow grand age, and rich with all increase.
But now, for us, wild Winter, and the need
Of sowings for new Spring, and blood for seed.

Оружие и Мальчуган Arms and the Boy

Штык синеет от злости, как психопат в падучей,
человечины алчет он, точно желанной дичи.
И юнец, проведя по лезвию, вздрогнет всем телом: столь
голодна до жаркой крови’ ледяная сталь.

Пусть мальчишка погладит тупую округлость пули,
которой не терпится встретить солдата в поле.
И вручите ему обойму,- цинковых зубьев гроздь,-
умеющих до’ смерти всякую плоть загрызть.

Ибо зубки свои, смеясь, он пока что вонзает в мякоть
яблока, и от Бога не дан ему клык и коготь.
У него на затылке кудри, в них нет рогов.
Нет вообще ничего, чтоб иметь и разить врагов.

Let the boy try along this bayonet-blade
How cold steel is, and keen with hunger of blood;
Blue with all malice, like a madman’s flash;
And thinly drawn with famishing for flesh.

Lend him to stroke these blind, blunt bullet-heads
Which long to muzzle in the hearts of lads.
Or give him cartridges of fine zinc teeth,
Sharp with the sharpness of grief and death.

For his teeth seem for laughing round an apple.
There lurk no claws behind his fingers supple;
And God will grow no talons at his heels,
Nor antlers through the thickness of his curls.

Идёт война. Я жить не смею в холе,
среди зеленых лип искать покой,
и от любви бледнеть помимо воли.

Я должен обрести закал мужской,
и крепость тела, и привычку к боли,
и ратной службы навык мастерской,

и ветер ледяной в пустынном поле
встречая огрубелою щекой,
готовить дух к его коронной роли.

Not this week nor this month dare I lie down
In languour under lime trees or smooth smile.
Love must not kiss my face pale that is brown.

My lips, parting, shall drink space, mile by mile;
Strong meats be all my hunger; my renown
Be the clean beauty of speed and pride of style.

Cold winds encountered on the racing Down
Shall thrill my heated bareness; but awhile
None else may meet me till I wear my crown.

I saw his round mouth’s crimson deepen as it fell,
Like a Sun, in his last deep hour;
Watched the magnificent recession of farewell,
Clouding, half gleam, half glower,
And a last splendour burn the heavens of his cheek.
And in his eyes
The cold stars lighting, very old and bleak,
In different skies.

Отнесите его на солнце, спустите наземь.
Солнце мягко будило его, когда он был дома,
где вздыхали поля под паром, забыв про озимь,-
и будило во Франции, здесь, посреди содома:
вплоть до этого снежного утра его будило,
поднимало его с ночлега, в глаза светило,
наше древнее солнце,- добро и живая сила.

Move him into the sun—
Gently its touch awoke him once,
At home, whispering of fields unsown.
Always it awoke him, even in France,
Until this morning and this snow.
If anything might rouse him now
The kind old sun will know.

Think how it wakes the seeds—
Woke, once, the clays of a cold star.
Are limbs so dear-achieved, are sides
Full-nerved,—still warm,—too hard to stir?
Was it for this the clay grew tall?
—O what made fatuous sunbeams toil
To break earth’s sleep at all?

Смех напоследок The Last Laugh

Другой вздохнул, позвал отца и мать,
и детски улыбнувшись, умер. Муть
в глазах стояла. Облачко шрапнели
вымётывало дробь. на слух казалось,
что прыскало со сме’ху.

А тот совсем невнятно голос подал,
и голос затихал, пока он падал.
Он всем лицом уткнулся в грязь, и штык
ощерился, как зуб. И сотня штук
мин улюлюкала. И газ шипел.

‘Oh! Jesus Christ! I’m hit,’ he said; and died.
Whether he vainly cursed or prayed indeed,
The Bullets chirped-In vain, vain, vain!
Machine-guns chuckled,-Tut-tut! Tut-tut!
And the Big Gun guffawed.

‘My Love!’ one moaned. Love-languid seemed his mood,
Till slowly lowered, his whole faced kissed the mud.
And the Bayonets’ long teeth grinned;
Rabbles of Shells hooted and groaned;
And the Gas hissed.

Пять возможностей The Chances

В ночь перед боем в блиндаже сыром
перетереть мы сели впятером.
«Эх, парни, и досталось же говно нам,
мы атакуем первым эшелоном.»
«Ну,» Джим сказал (он вздрючен был вообще)
«случиться может только пять вещей:
Контузят, изувечат, в плен возьмут,
поранят или сделают капут.»

На рассвете Cramped in that funnelled hole.

Они торчали в одной
из множества скважин ада,
каких и представить себе не мог
древний провидец. Рядом
ощущался оскал капкана. Разило смрадом
давно разложившихся в жиже тел, костяков. и чада
добавлял к букету
кислотный угар снаряда.

Cramped in that funnelled hole.

Cramped in that funnelled hole, they watched the dawn
Open a jagged rim around; a yawn
Of death’s jaws, which had all but swallowed them
Stuck in the bottom of his throat of phlegm.

They were in one of many mouths of Hell
Not seen of seers in visions, only felt
As teeth of traps; when bones and the dead are smelt
Under the mud where long ago they fell
Mixed with the sour sharp odour of the shell.

Бо’льшая любовь Greater Love

Твои красные губы бледней
камней, заляпанных кровью павших наших парней.
Пусть посовестится жених
перед чистой Любовью их.
Приворота очей твоих
взгляд их мертвых ослепших глаз для меня сильней.

И твой голос,- хоть он и мягок, хоть он поёт,
словно ветер, берущий несколько верхних нот,-
словно нежный призыв с небес,-
он не дорог так, как их сиплый, бес-
перерывный голос, не слышный здесь,
где землёй залеплен каждый хрипящий рот.

В твоем сердце нет того жара и полноты,
что в сердцах, набитых свинцом, как набиты землёю рты.
Не прозрачней твоя ладонь
тех, что сквозь эти гром и вонь
тащат крест из огня в огонь.
Плачь же, плачь. ибо мертвых не можешь коснуться ты.

Название стихотворения, вероятно, аллюзия на слова Христа из Евангелия от Иоанна:
«Нет больше той любви, аще кто положит душу свою за други своя».
В довольно сложном и не во всём ясном (для меня, по крайней мере) тексте
автор, по-видимому, говорит о том, что его любовь к боевым товарищам
(как и их Любовь к своей родине, за которую они полегли, сражаясь против немцев
на фронтах Первой мировой войны), больше индивидуального чувства к возлюбленной.

Red lips are not so red
As the stained stones kissed by the English dead.
Kindness of wooed and wooer
Seems shame to their love pure.
O Love, your eyes lose lure
When I behold eyes blinded in my stead!

Your slender attitude
Trembles not exquisite like limbs knife-skewed,
Rolling and rolling there
Where God seems not to care;
Till the fierce Love they bear
Cramps them in death’s extreme decrepitude.

Heart, you were never hot,
Nor large, nor full like hearts made great with shot;
And though your hand be pale,
Paler are all which trail
Your cross through flame and hail:
Weep, you may weep, for you may touch them not.

Строевой смотр Inspection

Вот когда мы его отмоем и сдохнем все»,-
произнёс солдат, подводя итог,
«мир и сможет выйти на смотр во всей красе,
так что нас похвалит даже фельдмаршал-Бог.»

‘You! What d’you mean by this?’ I rapped.
‘You dare come on parade like this?’
‘Please, sir, it’s-‘ »Old yer mouth,’ the sergeant snapped.
‘I takes ‘is name, sir?’-‘Please, and then dismiss.’

Some days ‘confined to camp’ he got,
For being ‘dirty on parade’.
He told me, afterwards, the damn;d spot
Was blood, his own. ‘Well, blood is dirt,’ I said.

‘Blood’s dirt,’ he laughed, looking away,
Far off to where his wound had bled
And almost merged for ever into clay.
‘The world is washing out its stains,’ he said.
‘It doesn’t like our cheeks so red:
Young blood’s its great objection.
But when we’re duly white-washed, being dead,
The race will bear Field-Marshal God’s inspection.’

1. Отрадно Умереть За Отечество Dulce et Decorum Est

Начало Первой мировой войны в 1914 г. вызвало в Британии всплеск патриотизма.
Наиболее известным произведением, выразившим это чувство, считается цикл
сонетов поэта Руперта Брука (я привожу два из них в собственном переводе в конце
данной публикации).
Р. Брук, 1887 г.р., с началом войны завербовался в военно-морские силы, но ему почти
не пришлось участвовать в боевых действиях: заболев сепсисом, он скончался
весной 1915 г.
В отличие от него, У. Оуэн хлебнул-таки лиха. Блестяще одарённый юноша, он сражался
против немцев в пехоте на фронте во Франции и был убит осенью 1918 г. в возрасте
двадцати пяти лет, совсем незадолго до окончания войны.
В этом произведении Оуэн описывает немецкую газовую атаку и страдания одного из
боевых товарищей.
Трудно отделаться от ощущения, что, показывая истинное лицо войны, он в концовке
стихотворения мысленно обращается к уже погибшему Р. Бруку и дает понять,
каким детским идеализмом были проникнуты эйфорические настроения первого этапа
всеевропейской бойни.
Впрочем, существуют свидетельства, что реальным адресатом стихотворения была
Джесси Поуп (1868-1941), английская поэтесса, с особенным энтузиазмом и верой
в национальную правоту призывавшая молодежь участвовать в сражениях.
Её стихи в своем переводе я также привожу в конце.
Их патриотическая риторика находится в очевидном контрасте с безжалостно-
реалистическим описанием Оуэна.

На этом месте хочется вспомнить и о Лермонтове. В том же юношеском возрасте,
что и Оуэн, он точно так же без всяких условностей или ура-патриотических восклицаний
пишет о чеченской войне:
.
Верхом помчался на завалы
Кто не успел спрыгну’ть с коня.
Ура — и смолкло.— Вон кинжалы,
В приклады!— и пошла резня.
И два часа в струя’х потока
Бой длился. Резались жестоко
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть.
(И зной и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
.

1. Dulce et Decorum Est*

Ракеты* светом заливали нас,
а мы, хромая в ближний тыл брели,
месили жижу кашляя, бранясь,
как нищие сгибаясь до земли.
Я на ходу заснул, и мой сапог
в колдобине увяз, ушел на дно.
Снаряды выли. мы валились с ног,
мы выдохлись, нам было все равно.

Газ,* парни, газ! Смятенье, шок, испуг.
Намордники!* Скорей. Но кто-то не
успел, и обреченно вскрикнув, вдруг
стал корчиться, как будто был в огне.
Вот,- показалось,- оседает он
в морской мутно-зелёный полумрак.
Я каждой ночью вижу этот сон,
я от него не отрешусь никак.

Друг! ты не стал бы древний манифест
провозглашать юнцам с огнём во взоре:
Он ложен! Dulce et Decorum est
pro patria mori.*

Мы в тыл брели, меся густую грязь,
как нищие с мешками, свесив шеи,
хромая, равнодушно матерясь,
перхая, словно древние кощеи.
Тот в сапогах, на том обувки нет,
сочится кровь из разможжённых пяток.
И всё как сон. белёсый свет ракет,*
бесперерывный вой пятидевяток. *

Газ! Парни, газ! Живей! Со всех сторон
ползёт туман. Успеть напялить маски!
Один замешкал, вскрикнул. вот уж он
в какой-то жуткой дергается пляске.
Его как будто то ли обожгло,
то ли он тонет, погружаясь в жижу,
и словно сквозь зелёное стекло
я каждый день в кошмарах это вижу.

тогда б, мой друг, не смел ты произнесть
трескучих слов, фальшивых априори,
о том, что Dulce et Decorum est
pro patria mori.*

————————————————————
*Dulce et Decorum est pro patria mori: «Отрадно и почетно умереть за отечество» (лат):
строчка из оды римского поэта Горация, I век до н. э.; эти слова
бесконечно цитировались в период Первой мировой войны.
*Ракеты: в то время ракеты были осветительные либо сигнальные.
*Намордники: противогазы.
*Пятидевятки: снаряды калибра 5,9″.
*Газ: симтомы, описанные автором, говорят, скорее всего, об отравлении хлором.

Здесь http://madjackowen.weebly.com/dulce-et-decorum-est.html
можно посмотреть небольшой, примерно трёхминутный,
впечатляющий рисованый фильм по этому стихотворению.

2. Призывы The Calls

Мне кажется, название произведения довольно симптоматично: оно совпадает с названием
патриотического стихотворения известной поэтессы того времени Джесси Поуп, которое
я в своем переводе также привожу в Приложении.

В девять нервозно взвизгивают пронзительные звонки,
суетясь, старшеклассник натягивает носки,
и девчонки, опаздывая, несутся, как черные мотыльки.
Я спятил тоже: на то похоже.

В десять набат колокольный вспугивает ворон.
Я вижу дьячка у двери, я слышу стон
органа и первый «Амен», и оным в тон,
как голубь с кровли, молитвословлю.

Крикливый горн разрывает день пополам.
Растяпы-томми* кучкуются по взводам
и чапают, будто регтайм им играют там.
Их учат строю. Я сыт муштрою.

Потом, ближе к ночи (здесь этак заведено),
бьют пушки, и гром фугасов трясёт окно;
содрогается слабое мое сердце, но
довольно вяло: ему всё мало.

Знакомый голос. Ему навстречу
я должен выйти. Во имя речи.

Вариант 2 (более близкий к оригиналу по метроритму).

Рассвет. Сирена воет и ревёт,
солдатик торкается взад-вперёд,
как если б его дёргал кукловод.
— Ты что там, спятил?! Я сплю, приятель!

И ровно в десять, разметав ворон,
бьёт колокол, и раздаётся стон
органа, и тогда я оным в тон
как голубь с кровли, молитвословлю.

Потом, напоминая лязг кастрюль,
гонг дребезжит.

А ближе к ночи, как заведено,
бьют пушки; сотрясается окно,
и сердце моё громче бьётся, но
довольно вяло: ему всё мало.

Но стон в подушку, всхлип зажатым ртом
тех, кто не может рассказать о том,
как они мучаются всем гуртом.

Я с ними снова: их речь, их слово.

Руперт Брук. 1914: Солдат

Знай: сердце, отторгающее зло,
Последним содроганием своим
Сливается с божественной душой,
И возвращает ей своё тепло,
Звук, свет, мечты, взлелеянные им
Под мирным небом Англии родной.

Руперт Брук. 1914: Жертвы

Фанфары, гряньте! Вдаль несите весть,
О смерти братьев, смерти небесплодной;
Поведайте грядущим временам,
Что ныне миром вновь владеют честь,
Любовь, и скорбь, и пафос благородный:
Наследие, завещанное нам.

Джесси Поуп. Кто в игре?

Кто хочет включиться в большую игру,
кто к яростной схватке готов?
Кто биться решится? Кто юркнет в нору,
не высунет нос из кустов?

Кто сделает шаг по команде «вперёд»?
Кто руку протянет стране?
Кто выйдет на сцену? Кто, наоборот,
всё шоу просидит в стороне?

Джесси Поуп, Призыв (1915)

Wilfred Owen.
Dulce et Decorum Est

Wilfred Owen.
The Calls

A dismal fog-hoarse siren howls at dawn.
I watch the man it calls for, pushed and drawn
Backwards and forwards, helpless as a pawn.
But I’m lazy, and his work’s crazy.

Quick treble bells begin at nine o’clock,
Scuttling the schoolboy pulling up his sock,
Scaring the late girl in the inky frock.
I must be crazy; I learn from the daisy.

Stern bells annoy the rooks and doves at ten.
I watch the verger close the doors, and when
I hear the organ moan the first amen,
Sing my religion’s-same as pigeons’.

A blatant bugle tears my afternoons.
Out clump the clumsy Tommies by platoons,
Trying to keep in step with rag-time tunes,
But I sit still; I’ve done my drill.

Gongs hum and buzz like saucepan-lids at dusk,
I see a food-hog whet his gold-filled tusk
To eat less bread, and more luxurious rusk.

Then sometimes late at night my window bumps
From gunnery-practice, till my small heart thumps
And listens for the shell-shrieks and the crumps,
But that’s not all.

For leaning out last midnight on my sill
I heard the sighs of men, that have no skill
To speak of their distress, no, nor the will!
A voice I know. And this time I must go.

Rupert Brooke.
1914: The Soldier

If I should die, think only this of me:
That there’s some corner of a foreign field
That is forever England. There shall be
In that rich earth a richer dust concealed;
A dust whom England bore, shaped, made aware,
Gave, once, her flowers to love, her ways to roam,
A body of England’s, breathing English air,
Washed by the rivers, blest by the suns of home.

And think, this heart, all evil shed away,
A pulse in the eternal mind, no less
Gives somewhere back the thoughts by England given;
Her sights and sounds; dreams happy as her day;
And laughter, learnt of friends; and gentleness,
In hearts at peace, under an English heaven.

Rupert Brooke.
1914: The Dead

Blow out, you bugles, over the rich Dead!
There’s none of these so lonely and poor of old,
But, dying, has made us rarer gifts than gold.
These laid the world away; poured out the red
Sweet wine of youth; gave up the years to be
Of work and joy, and that unhoped serene,
That men call age; and those who would have been,
Their sons, they gave, their immortality.

Blow, bugles, blow! They brought us, for our dearth,
Holiness, lacked so long, and Love, and Pain.
Honour has come back, as a king, to earth,
And paid his subjects with a royal wage;
And Nobleness walks in our ways again;
And we have come into our heritage.

Jessie Pope.
Who’s for the game?

Who’s for the game, the biggest that’s played,
The red crashing game of a fight?
Who’ll grip and tackle the job unafraid?
And who thinks he’d rather sit tight?
Who’ll toe the line for the signal to ‘Go!’?
Who’ll give his country a hand?
Who wants a turn to himself in the show?
And who wants a seat in the stand?
Who knows it won’t be a picnic – not much-
Yet eagerly shoulders a gun?
Who would much rather come back with a crutch
Than lie low and be out of the fun?
Come along, lads –
But you’ll come on all right –
For there’s only one course to pursue,
Your country is up to her neck in a fight,
And she’s looking and calling for you.

Jessie Pope.
The Call (1915)

Who’s for the trench—
Are you, my laddie?
Who’ll follow French—
Will you, my laddie?
Who’s fretting to begin,
Who’s going out to win?
And who wants to save his skin—
Do you, my laddie?

Who’s for the khaki suit—
Are you, my laddie?
Who longs to charge and shoot—
Do you, my laddie?
Who’s keen on getting fit,
Who means to show his grit,
And who’d rather wait a bit—
Would you, my laddie?

Who’ll earn the Empire’s thanks—
Will you, my laddie?
Who’ll swell the victor’s ranks—
Will you, my laddie?
When that procession comes,
Banners and rolling drums—
Who’ll stand and bite his thumbs—
Will you, my laddie?

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *