драгунский денискины рассказы огурцы

Арбузный переулок

драгунский денискины рассказы огурцы. Смотреть фото драгунский денискины рассказы огурцы. Смотреть картинку драгунский денискины рассказы огурцы. Картинка про драгунский денискины рассказы огурцы. Фото драгунский денискины рассказы огурцы

Я пришел со двора после футбола усталый и грязный как не знаю кто. Мне было весело, потому что мы выиграли у дома номер пять со счетом 44:37. В ванной, слава богу, никого не было. Я быстро сполоснул руки, побежал в комнату и сел за стол. Я сказал:

— Я, мама, сейчас быка съесть могу.

— Живого быка? — сказала она.

— Ага, — сказал я, — живого, с копытами и ноздрями!

Мама сейчас же вышла и через секунду вернулась с тарелкой в руках. Тарелка так славно дымилась, и я сразу догадался, что в ней рассольник. Мама поставила тарелку передо мной.

Но это была лапша. Молочная. Вся в пенках. Это почти то же самое, что манная каша. В каше обязательно комки, а в лапше обязательно пенки. Я просто умираю, как только вижу пенки, не то чтобы есть. Я сказал:

— Безо всяких разговоров!

— Ты меня вгонишь в гроб! Какие пенки? Ты на кого похож? Ты вылитый Кощей!

Но мама вся прямо покраснела и хлопнула ладонью по столу:

— Это ты меня убиваешь!

И тут вошел папа. Он посмотрел на нас и спросил:

— О чем тут диспут? О чем такой жаркий спор?

— Полюбуйся! Не хочет есть. Парню скоро одиннадцать лет, а он, как девочка, капризничает.

Мне скоро девять. Но мама всегда говорит, что мне скоро одиннадцать. Когда мне было восемь лет, она говорила, что мне скоро десять.

— А почему не хочет? Что, суп пригорел или пересолен?

— Это лапша, а в ней пенки…

Папа покачал головой:

— Ах вот оно что! Его высокоблагородие фон барон Кутькин-Путькин не хочет есть молочную лапшу! Ему, наверно, надо подать марципаны на серебряном подносе!

Я засмеялся, потому что я люблю, когда папа шутит.

— Это что такое — марципаны?

— Я не знаю, — сказал папа, — наверно, что-нибудь сладенькое и пахнет одеколоном. Специально для фон барона Кутькина-Путькина. А ну давай ешь лапшу!

— Заелся ты, братец, вот что! — сказал папа и обернулся к маме. — Возьми у него лапшу, — сказал он, — а то мне просто противно! Кашу он не хочет, лапшу он не может. Капризы какие! Терпеть не могу.

Он сел на стул и стал смотреть на меня. Лицо у него было такое, как будто я ему чужой. Он ничего не говорил, а только вот так смотрел — по-чужому. И я сразу перестал улыбаться — я понял, что шутки уже кончились. А папа долго так молчал, и мы все так молчали, а потом он сказал, и как будто не мне и не маме, а так кому-то, кто его друг:

— Нет, я, наверно, никогда не забуду эту ужасную осень, — сказал папа, — как невесело, неуютно тогда было в Москве… Война, фашисты рвутся к городу. Холодно, голодно, взрослые все ходят нахмуренные, радио слушают ежечасно… Ну, все понятно, не правда ли? Мне тогда лет одиннадцать-двенадцать было, и, главное, я тогда очень быстро рос, тянулся кверху, и мне все время ужасно есть хотелось. Мне совершенно не хватало еды. Я всегда просил хлеба у родителей, но у них не было лишнего, и они мне отдавали свой, а мне и этого не хватало. И я ложился спать голодный, и во сне я видел хлеб. Да что… У всех так было. История известная. Писано-переписано, читано-перечитано…

И вот однажды иду я по маленькому переулку, недалеко от нашего дома, и вдруг вижу — стоит здоровенный грузовик, доверху заваленный арбузами. Я даже не знаю, как они в Москву попали. Какие-то заблудшие арбузы. Наверно, их привезли, чтобы по карточкам выдавать. И наверху в машине стоит дядька, худой такой, небритый и беззубый, что ли, — рот у него очень втянулся. И вот он берет арбуз и кидает его своему товарищу, а тот — продавщице в белом, а та — еще кому-то четвертому… И у них это ловко так цепочкой получается: арбуз катится по конвейеру от машины до магазина. А если со стороны посмотреть — играют люди в зелено-полосатые мячики, и это очень интересная игра. Я долго так стоял и на них смотрел, и дядька, который очень худой, тоже на меня смотрел и все улыбался мне своим беззубым ртом, славный человек. Но потом я устал стоять и уже хотел было идти домой, как вдруг кто-то в их цепочке ошибся, загляделся, что ли, или просто промахнулся, и пожалуйте — тррах. Тяжеленный арбузище вдруг упал на мостовую. Прямо рядом со мной. Он треснул как-то криво, вкось, и была видна белоснежная тонкая корка, а за нею такая багровая, красная мякоть с сахарными прожилками и косо поставленными косточками, как будто лукавые глазки арбуза смотрели на меня и улыбались из середки. И вот тут, когда я увидел эту чудесную мякоть и брызги арбузного сока и когда я почуял этот запах, такой свежий и сильный, только тут я понял, как мне хочется есть. Но я отвернулся и пошел домой. И не успел я отойти, вдруг слышу — зовут:

Я оглянулся, а ко мне бежит этот мой рабочий, который беззубый, и у него в руках разбитый арбуз. Он говорит:

«На-ка, милый, арбуз-то, тащи, дома поешь!»

И я не успел оглянуться, а он уже сунул мне арбуз и бежит на свое место, дальше разгружать. И я обнял арбуз и еле доволок его до дому, и позвал своего дружка Вальку, и мы с ним оба слопали этот громадный арбуз. Ах, что это была за вкуснота! Передать нельзя! Мы с Валькой отрезали большущие кусищи, во всю ширину арбуза, и когда кусали, то края арбузных ломтей задевали нас за уши, и уши у нас были мокрые, и с них капал розовый арбузный сок. И животы у нас с Валькой надулись и тоже стали похожи на арбузы. Если по такому животу щелкнуть пальцем, звон пойдет знаешь какой! Как от барабана. И об одном только мы жалели, что у нас нет хлеба, а то бы мы еще лучше наелись. Да…

Папа отвернулся и стал смотреть в окно.

— А потом еще хуже — завернула осень, — сказал он, — стало совсем холодно, с неба сыпал зимний, сухой и меленький снег, и его тут же сдувало сухим и острым ветром. И еды у нас стало совсем мало, и фашисты все шли и шли к Москве, и я все время был голодный. И теперь мне снился не только хлеб. Мне еще снились и арбузы. И однажды утром я увидел, что у меня совсем уже нет живота, он просто как будто прилип к позвоночнику, и я прямо уже ни о чем не мог думать, кроме еды. И я позвал Вальку и сказал ему:

«Пойдем, Валька, сходим в тот арбузный переулок, может быть, там опять арбузы разгружают, и, может быть, опять один упадет, и, может быть, нам его опять подарят».

И мы закутались с ним в какие-то бабушкины платки, потому что холодюга был страшный, и пошли в арбузный переулок. На улице был серый день, людей было мало, и в Москве тихо было, не то что сейчас. В арбузном переулке и вовсе никого не было, и мы стали против магазинных дверей и ждем, когда же придет грузовик с арбузами. И уже стало совсем темнеть, а он все не приезжал. Я сказал:

«Наверно, завтра приедет…»

«Да, — сказал Валька, — наверно, завтра».

И мы пошли с ним домой. А назавтра снова пошли в переулок, и снова напрасно. И мы каждый день так ходили и ждали, но грузовик не приехал…

Папа замолчал. Он смотрел в окно, и глаза у него были такие, как будто он видит что-то такое, чего ни я, ни мама не видим. Мама подошла к нему, но папа сразу встал и вышел из комнаты. Мама пошла за ним. А я остался один. Я сидел и тоже смотрел в окно, куда смотрел папа, и мне показалось, что я прямо вот вижу папу и его товарища, как они дрогнут и ждут. Ветер по ним бьет, и снег тоже, а они дрогнут и ждут, и ждут, и ждут… И мне от этого просто жутко сделалось, и я прямо вцепился в свою тарелку и быстро, ложка за ложкой, выхлебал ее всю, и наклонил потом к себе, и выпил остатки, и хлебом обтер донышко, и ложку облизал.

Источник

Денискины рассказы — Виктор Драгунский

«Он живой и светится. »

Одна­жды вече­ром я сидел во дворе, возле песка, и ждал маму. Она, наверно, задер­жи­ва­лась в инсти­туте, или в мага­зине, или, может быть, долго сто­яла на авто­бус­ной оста­новке. Не знаю. Только все роди­тели нашего двора уже при­шли, и все ребята пошли с ними по домам и уже, наверно, пили чай с буб­ли­ками и брын­зой, а моей мамы все еще не было…

И вот уже стали зажи­гаться в окнах огоньки, и радио заиг­рало музыку, и в небе задви­га­лись тем­ные облака — они были похожи на боро­да­тых стариков…

И мне захо­те­лось есть, а мамы все не было, и я поду­мал, что, если бы я знал, что моя мама хочет есть и ждет меня где-то на краю света, я бы момен­тально к ней побе­жал, а не опаз­ды­вал бы и не застав­лял ее сидеть на песке и скучать.

И в это время во двор вышел Мишка. Он сказал:

Мишка сел со мной и взял в руки самосвал.

— Ого! — ска­зал Мишка. — Где достал? А он сам наби­рает песок? Не сам? А сам сва­ли­вает? Да? А ручка? Для чего она? Ее можно вер­теть? Да? А? Ого! Дашь мне его домой?

— Нет, не дам. Пода­рок. Папа пода­рил перед отъездом.

Мишка надулся и ото­дви­нулся от меня. На дворе стало еще темнее.

Я смот­рел на ворота, чтоб не про­пу­стить, когда при­дет мама. Но она все не шла. Видно, встре­тила тетю Розу, и они стоят и раз­го­ва­ри­вают и даже не думают про меня. Я лег на песок.

Тогда Мишка говорит:

— Я тебе за него могу дать одну Гва­те­малу и два Барбадоса!

— Срав­нил Бар­ба­дос с самосвалом…

— Ну, хочешь, я дам тебе пла­ва­тель­ный круг?

— Он у тебя лопнутый.

Я даже рассердился:

— А пла­вать где? В ван­ной? По вторникам?

И Мишка опять надулся. А потом говорит:

— Ну, была не была! Знай мою доб­роту! На!

И он про­тя­нул мне коро­бочку от спи­чек. Я взял ее в руки.

— Ты открой ее, — ска­зал Мишка, — тогда увидишь!

Я открыл коро­бочку и сперва ничего не уви­дел, а потом уви­дел малень­кий светло-зеле­ный ого­нек, как будто где-то далеко-далеко от меня горела кро­шеч­ная звез­дочка, и в то же время я сам дер­жал ее сей­час в руках.

— Что это, Мишка, — ска­зал я шепо­том, — что это такое?

— Это свет­ля­чок, — ска­зал Мишка. — Что, хорош? Он живой, не думай.

— Мишка, — ска­зал я, — бери мой само­свал, хочешь? Навсе­гда бери, насо­всем! А мне отдай эту звез­дочку, я ее домой возьму…

И Мишка схва­тил мой само­свал и побе­жал домой. А я остался со своим свет­ляч­ком, гля­дел на него, гля­дел и никак не мог нагля­деться: какой он зеле­ный, словно в сказке, и как он хоть и близко, на ладони, а све­тит, словно изда­лека… И я не мог ровно дышать, и я слы­шал, как сту­чит мое сердце, и чуть-чуть кололо в носу, как будто хоте­лось плакать.

И я долго так сидел, очень долго. И никого не было вокруг. И я забыл про всех на белом свете.

Но тут при­шла мама, и я очень обра­до­вался, и мы пошли домой. А когда стали пить чай с буб­ли­ками и брын­зой, мама спросила:

— Ну, как твой самосвал?

— Я, мама, про­ме­нял его.

— Инте­ресно! А на что?

— На свет­лячка! Вот он, в коро­бочке живет. Погаси-ка свет!

И мама пога­сила свет, и в ком­нате стало темно, и мы стали вдвоем смот­реть на бледно-зеле­ную звездочку.

Потом мама зажгла свет.

— Да, — ска­зала она, — это вол­шеб­ство! Но все-таки как ты решился отдать такую цен­ную вещь, как само­свал, за этого червячка?

— Я так долго ждал тебя, — ска­зал я, — и мне было так скучно, а этот свет­ля­чок, он ока­зался лучше любого само­свала на свете.

Мама при­стально посмот­рела на меня и спросила:

— А чем же, чем же именно он лучше?

— Да как же ты не пони­ма­ешь?! Ведь он живой! И светится.

Надо иметь чувство юмора

Один раз мы с Миш­кой делали уроки. Мы поло­жили перед собой тет­радки и спи­сы­вали. И в это время я рас­ска­зы­вал Мишке про лему­ров, что у них боль­шие глаза, как стек­лян­ные блю­дечки, и что я видел фото­гра­фию лемура, как он дер­жится за авто­ручку, сам малень­кий-малень­кий и ужасно симпатичный.

Потом Мишка говорит:

— Ты мою тет­радку про­верь, — гово­рит Мишка, — а я — твою.

И мы поме­ня­лись тетрадками.

И я как уви­дел, что Мишка напи­сал, так сразу стал хохотать.

Гляжу, а Мишка тоже пока­ты­ва­ется, прямо синий стал.

— Ты чего, Мишка, покатываешься?

— Я пока­ты­ва­юсь, что ты непра­вильно спи­сал! А ты чего?

— А я то же самое, только про тебя. Гляди, ты напи­сал: «Насту­пили мозы». Это кто такие — «мозы»?

— Мозы — это, наверно, морозы. А ты вот напи­сал: «Натала зима». Это что такое?

— Да, — ска­зал я, — не «натала», а «настала». Ничего не попи­шешь, надо пере­пи­сы­вать. Это все лемуры виноваты.

И мы стали пере­пи­сы­вать. А когда пере­пи­сали, я сказал:

Источник

Денискины рассказы — Виктор Драгунский

Точно! Пря­мое попа­да­ние! Взрос­лый мгно­венно про­из­не­сет свою ста­ро­мод­ную муру.

«А глазки? — ска­жет он лукаво. — Почему такие чер­ные глазки? Их надо отмыть! Иди сей­час же в ванную!»

И он нако­нец-то отпу­стит меня! Я сво­бо­ден и могу при­ни­маться за дела.

Ох и труд­ненько доста­ются мне эти новые зна­ком­ства! Но что поде­лать? Все дети про­хо­дят через это! Не я пер­вый, не я последний…

Тут ничего изме­нить нельзя.

Заколдованная буква

Недавно мы гуляли во дворе: Аленка, Мишка и я. Вдруг во двор въе­хал гру­зо­вик. А на нем лежит елка. Мы побе­жали за маши­ной. Вот она подъ­е­хала к домо­управ­ле­нию, оста­но­ви­лась, и шофер с нашим двор­ни­ком стали елку выгру­жать. Они кри­чали друг на друга:

— Легче! Давай заноси! Пра­вея! Левея! Ста­новь ее на попа! Легче, а то весь шпиц обломаешь.

И когда выгру­зили, шофер сказал:

— Теперь надо эту елку заак­ти­ро­вать, — и ушел.

А мы оста­лись возле елки.

Она лежала боль­шая, мох­на­тая и так вкусно пахла моро­зом, что мы сто­яли как дураки и улы­ба­лись. Потом Аленка взя­лась за одну веточку и сказала:

— Смот­рите, а на елке сыски висят.

«Сыски»! Это она непра­вильно ска­зала! Мы с Миш­кой так и пока­ти­лись. Мы сме­я­лись с ним оба оди­на­ково, но потом Мишка стал сме­яться громче, чтоб меня пересмеять.

Ну, я немножко под­на­жал, чтобы он не думал, что я сда­юсь. Мишка дер­жался руками за живот, как будто ему очень больно, и кричал:

— Ой, умру от смеха! Сыски!

А я, конечно, под­да­вал жару:

— Пять лет дев­чонке, а гово­рит «сыски»… Ха-ха-ха!

Потом Мишка упал в обмо­рок и застонал:

— Ах, мне плохо! Сыски…

— Ик. Сыски. Ик! Ик! Умру от смеха! Ик!

Тогда я схва­тил горсть снега и стал при­кла­ды­вать его себе ко лбу, как будто у меня нача­лось уже вос­па­ле­ние мозга и я сошел с ума. Я орал:

— Дев­чонке пять лет, скоро замуж выда­вать! А она — сыски.

У Аленки ниж­няя губа скри­ви­лась так, что полезла за ухо.

— Я пра­вильно ска­зала! Это у меня зуб выва­лился и сви­стит. Я хочу ска­зать «сыски», а у меня высви­сты­ва­ется «сыски»…

— Эка неви­даль! У нее зуб выва­лился! У меня целых три выва­ли­лось да два шата­ются, а я все равно говорю пра­вильно! Вот слу­шай: хыхки! Что? Правда, здо­рово — хыхх-кии! Вот как у меня легко выхо­дит: хыхки! Я даже петь могу:

Ох, хыхечка зеленая,

Но Аленка как закри­чит. Одна громче нас двоих:

— Непра­вильно! Ура! Ты гово­ришь хыхки, а надо сыски!

— Именно, что не надо сыски, а надо хыхки.

И оба давай реветь. Только и слышно: «Сыски!» — «Хыхки!» — «Сыски!».

Глядя на них, я так хохо­тал, что даже про­го­ло­дался. Я шел домой и все время думал: чего они так спо­рили, раз оба не правы? Ведь это очень про­стое слово. Я оста­но­вился и внятно сказал:

— Ника­кие не сыски. Ника­кие не хыхки, а коротко и ясно: фыфки!

Синий кинжал

Это дело было так. У нас был урок — труд. Раиса Ива­новна ска­зала, чтобы мы сде­лали каж­дый по отрыв­ному кален­дарю, кто как сооб­ра­зит. Я взял кар­тонку, оклеил ее зеле­ной бума­гой, посре­дине про­ре­зал щелку, к ней при­кре­пил спи­чеч­ную коробку, а на коробку поло­жил сто­почку белых листи­ков, подо­гнал, под­клеил, под­ров­нял и на пер­вом листике напи­сал: «С Пер­вым маем!»

Полу­чился очень кра­си­вый кален­дарь для малень­ких детей. Если, напри­мер, у кого куклы, то для этих кукол. В общем, игру­шеч­ный. И Раиса Ива­новна поста­вила мне пять.

И я пошел к себе и сел на место. И в это время Левка Бурин тоже стал сда­вать свой кален­дарь, а Раиса Ива­новна посмот­рела на его работу и говорит:

И поста­вила Левке тройку.

А когда насту­пила пере­мена, Левка остался сидеть за пар­той. У него был довольно-таки неве­се­лый вид. А я в это время как раз про­мо­кал кляксу, и, когда уви­дел, что Левка такой груст­ный, я прямо с про­мо­каш­кой в руке подо­шел к Левке. Я хотел его раз­ве­се­лить, потому что мы с ним дру­жим и он один раз пода­рил мне монетку с дыр­кой. И еще обе­щал при­не­сти мне стре­ля­ную охот­ни­чью гильзу, чтобы я из нее сде­лал атом­ный телескоп.

Я подо­шел к Левке и сказал:

И состроил ему косые глаза.

И тут Левка ни с того ни с сего как даст мне пена­лом по затылку. Вот когда я понял, как искры из глаз летят. Я страшно разо­злился на Левку и трес­нул его изо всех сил про­мо­каш­кой по шее. Но он, конечно, даже не почув­ство­вал, а схва­тил свой порт­фель и пошел домой. А у меня даже слезы капали из глаз — так здо­рово под­дал мне Левка, — капали прямо на про­мо­кашку и рас­плы­ва­лись по ней, как бес­цвет­ные кляксы…

А я засме­юсь гро­мо­вым сме­хом, вот так:

И эхо долго будет повто­рять в уще­льях этот зло­ве­щий хохот. А дев­чонки от страха зале­зут под парты.

И когда я лег спать, то все воро­чался с боку на бок и взды­хал, потому что мне было жалко Левку — хоро­ший он чело­век, но теперь пусть несет заслу­жен­ную кару, раз он стук­нул меня пена­лом по голове. И синий кин­жал лежал у меня под подуш­кой, и я сжи­мал его руко­ятку и чуть не сто­нал, так что мама спросила:

— Ты что там кряхтишь?

— Живот, что ли, болит?

Но я ничего ей не отве­тил, про­сто я взял и отвер­нулся к стенке и стал дышать, как будто я давно уже сплю.

Утром я ничего не мог есть. Только выпил две чашки чаю с хле­бом и мас­лом, с кар­тош­кой и сосис­кой. Потом пошел в школу.

Синий кин­жал я поло­жил в порт­фель с самого верху, чтоб удобно было достать.

И перед тем как пойти в класс, я долго стоял у две­рей и не мог войти, так сильно билось сердце. Но все-таки я себя пере­бо­рол, толк­нул дверь и вошел. В классе все было как все­гда, и Левка стоял у окна с Вале­ри­ком. Я, как его уви­дел, сразу стал рас­сте­ги­вать порт­фель, чтобы достать кин­жал. Но Левка в это время побе­жал ко мне. Я поду­мал, что он опять стук­нет меня пена­лом или чем-нибудь еще, и стал еще быст­рее рас­сте­ги­вать порт­фель, но Левка вдруг оста­но­вился около меня и как-то затоп­тался на месте, а потом вдруг накло­нился ко мне близко-близко и сказал:

Источник

Денискины рассказы — Виктор Драгунский

Антон хотел было с ней поиг­рать, но Дымка совсем пере­стала с ним разговаривать.

Он подо­шел, а я ска­зал ему:

— Я все видел. Если сей­час же не при­не­сешь кость, я всем расскажу.

Он ужасно покрас­нел. То есть, конечно, он, может быть, и не покрас­нел, но вид у него был такой, что ему очень стыдно, и он прямо покраснел.

Вот какой умный! Поска­кал на своих троих куда-то, и вот уже вер­нулся, и в зубах несет кость. И тихо так, веж­ливо, поло­жил перед Дым­кой. А Дымка есть не стала. Она посмот­рела чуть-чуть искоса сво­ими жел­тыми гла­зами и улыб­ну­лась — про­стила, значит!

И они начали играть и возиться, и потом, когда устали, побе­жали к речке совсем рядышком.

Как будто взя­лись за руки.

Ничего изменить нельзя

Я давно уже заме­тил, что взрос­лые задают малень­ким очень глу­пые вопросы. Они как будто сго­во­ри­лись. Полу­ча­ется так, словно они все выучили оди­на­ко­вые вопросы и задают их всем ребя­там под­ряд. Я так к этому делу при­вык, что напе­ред знаю, как все про­изой­дет, если я позна­ком­люсь с каким-нибудь взрос­лым. Это будет так.

Вот раз­дастся зво­нок, мама откроет дверь, кто-то будет долго гудеть что-то непо­нят­ное, потом в ком­нату вой­дет новый взрос­лый. Он будет поти­рать руки. Потом уши, потом очки. Когда он их наде­нет, то уви­дит меня, и хотя он дав­ным-давно знает, что я живу на этом свете, и пре­красно знает, как меня зовут, он все-таки схва­тит меня за плечи, сожмет их довольно-таки больно, при­тя­нет меня к себе и скажет:

«Ну, Денис, как тебя зовут?»

Конечно, если бы я был невеж­ли­вый чело­век, я бы ему сказал:

«Сами зна­ете! Ведь вы только сей­час назвали меня по имени, зачем же вы несете несуразицу?»

Но я веж­ли­вый. Поэтому я при­тво­рюсь, что не рас­слы­шал ничего такого, я про­сто криво улыб­нусь и, отведя в сто­рону глаза, отвечу:

Он с ходу спро­сит дальше:

«А сколько тебе лет?»

Как будто не видит, что мне не трид­цать и даже не сорок! Ведь видит же, какого я роста, и, зна­чит, дол­жен понять, что мне самое боль­шее семь, ну восемь от силы, — зачем же тогда спра­ши­вать? Но у него свои, взрос­лые взгляды и при­вычки, и он про­дол­жает приставать:

«А? Сколько же тебе лет? А?»

Тут он рас­ши­рит глаза и схва­тится за голову, как будто я сооб­щил, что мне вчера стук­нуло сто шесть­де­сят один. Он прямо засто­нет, словно у него три зуба болят:

«Ой-ой-ой! Семь с поло­ви­ной! Ой-ой-ой!»

Но чтобы я не запла­кал от жало­сти к нему и понял, что это шутка, он пере­ста­нет сто­нать. Он двумя паль­цами довольно-таки больно ткнет меня в живот и бодро воскликнет:

А потом вер­нется к началу игры и ска­жет маме с папой, пока­чи­вая головой:

«Что дела­ется, что дела­ется! Семь с поло­ви­ной! Уже! — И, обер­нув­шись ко мне, доба­вит: — А я тебя вот таку­сень­ким знал!»

И он отме­рит в воз­духе сан­ти­мет­ров два­дцать. Это в то время, когда я точно знаю, что во мне был пять­де­сят один сан­ти­метр в длину. У мамы даже такой доку­мент есть. Офи­ци­аль­ный. Ну, на этого взрос­лого я не оби­жа­юсь. Все они такие. Вот и сей­час я твердо знаю, что ему поло­жено заду­маться. И он заду­ма­ется. Железно. Он пове­сит голову на грудь, словно заснул. А тут я начну поти­хоньку выры­ваться из его рук. Но не тут-то было. Про­сто взрос­лый вспом­нит, какие там у него еще вопросы зава­ля­лись в кар­мане, он их вспом­нит и нако­нец, радостно улы­ба­ясь, спросит:

«Ах да! А кем ты будешь? А? Кем ты хочешь быть?»

Я‑то, честно говоря, хочу заняться спе­лео­ло­гией, но я пони­маю, что новому взрос­лому это будет скучно, непо­нятно, это ему будет непри­вычно, и, чтобы не сби­вать его с толку, я ему отвечу:

«Я хочу быть моро­жен­щи­ком. У него все­гда моро­же­ного сколько хочешь».

Лицо нового взрос­лого сразу посвет­леет. Все в порядке, все идет так, как ему хоте­лось, без откло­не­ний от нормы. Поэтому он хлоп­нет меня по спине (довольно-таки больно) и снис­хо­ди­тельно скажет:

«Пра­вильно! Так дер­жать! Молодец!»

И тут я по своей наив­но­сти думаю, что это уже все, конец, и начну немного посме­лее ото­дви­гаться от него, потому что мне неко­гда, у меня еще уроки не при­го­тов­лены и вообще тысяча дел, но он заме­тит эту мою попытку осво­бо­диться и пода­вит ее в корне, он зажмет меня ногами и заког­тит руками, то есть, попро­сту говоря, он при­ме­нит физи­че­скую силу, и, когда я устану и пере­стану тре­пы­хаться, он задаст мне глав­ный вопрос.

«А скажи-ка, друг ты мой… — ска­жет он, и ковар­ство, как змея, про­пол­зет в его голосе, — скажи-ка, кого ты больше любишь? Папу или маму?»

Бес­такт­ный вопрос. Тем более что задан он в при­сут­ствии обоих роди­те­лей. При­дется лов­чить. «Миха­ила Таля», — скажу я.

Он захо­хо­чет. Его почему-то весе­лят такие кре­тин­ские ответы. Он повто­рит раз сто:

«Миха­ила Таля! Ха-ха-ха-ха-ха-ха! Каково, а? Ну? Что вы ска­жете на это, счаст­ли­вые родители?»

И будет сме­яться еще пол­часа, и папа и мама будут сме­яться тоже. И мне будет стыдно за них и за себя. И я дам себе клятву, что потом, когда кон­чится этот ужас, я как-нибудь неза­метно для папы поце­лую маму, неза­метно для мамы поце­лую папу. Потому что я люблю их оди­на­ково обоих, о‑ди-на-ко-во!! Кля­нусь своей белой мыш­кой! Ведь это так про­сто. Но взрос­лых это почему-то не удо­вле­тво­ряет. Несколько раз я про­бо­вал честно и точно отве­тить на этот вопрос, и все­гда я видел, что взрос­лые недо­вольны отве­том, у них насту­пало какое-то разо­ча­ро­ва­ние, что ли. У всех у них в гла­зах как будто бывает напи­сана одна и та же мысль, при­бли­зи­тельно такая: «У‑у-у… Какой баналь­ный ответ! Он любит папу и маму оди­на­ково! Какой скуч­ный мальчик!»

Потому я и совру им про Миха­ила Таля, пусть посме­ются, а я пока попро­бую снова вырваться из сталь­ных объ­я­тий моего нового зна­ко­мого! Куда там, видно, он поздо­ро­вее Юрия Вла­сова. И сей­час он мне задаст еще один вопро­сик. Но по его тону я дога­ды­ва­юсь, что дело идет к концу. Это будет самый смеш­ной вопрос, вроде бы на слад­кое. Сей­час его лицо изоб­ра­зит сверхъ­есте­ствен­ный испуг.

«А ты сего­дня почему не мылся?»

Я мылся, конечно, но я пре­красно пони­маю, куда он клонит.

И как им не надо­ест эта ста­рая, заез­жен­ная игра?

Чтобы не тянуть волынку, я схва­чусь за лицо.

Источник

Денискины рассказы — Виктор Драгунский

— Ну-ка, что я нари­со­вал? Уга­дай, мама!

Мама посмот­рела и сказала:

— Швей­ная машинка? Да?

Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое наду­мал, что даже сам уди­вился. Я наду­мал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устро­ено наобо­рот. Ну вот, напри­мер, чтобы дети были во всех делах глав­ные и взрос­лые должны были бы их во всем, во всем слу­шаться. В общем, чтобы взрос­лые были как дети, а дети как взрос­лые. Вот это было бы заме­ча­тельно, очень было бы интересно.

Во-пер­вых, я пред­став­ляю себе, как бы маме «понра­ви­лась» такая исто­рия, что я хожу и коман­дую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понра­ви­лось», а о бабушке и гово­рить нечего. Что и гово­рить, я все бы им при­пом­нил! Напри­мер, вот мама сидела бы за обе­дом, а я бы ей сказал:

«Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще ново­сти! Ты погляди на себя в зер­кало, на кого ты похожа? Выли­тый Кощей! Ешь сей­час же, тебе гово­рят! — И она бы стала есть, опу­стив голову, а я бы только пода­вал команду: — Быст­рее! Не держи за щекой! Опять заду­ма­лась? Все реша­ешь миро­вые про­блемы? Жуй как сле­дует! И не рас­ка­чи­вайся на стуле!»

И тут вошел бы папа после работы, и не успел бы он даже раз­деться, а я бы уже закричал:

«Ага, явился! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сей­час же! Как сле­дует, как сле­дует мой, нечего грязь раз­ма­зы­вать. После тебя на поло­тенце страшно смот­реть. Щет­кой три и не жалей мыла. Ну-ка, покажи ногти! Это ужас, а не ногти. Это про­сто когти! Где нож­ницы? Не дер­гайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осто­рожно. Не хлю­пай носом, ты не дев­чонка… Вот так. Теперь садись к столу».

Он бы сел и поти­хоньку ска­зал маме:

А она бы ска­зала тоже тихонько:

«Раз­го­вор­чики за сто­лом! Когда я ем, то глух и нем! Запом­ните это на всю жизнь. Золо­тое пра­вило! Папа! Положи сей­час же газету, нака­за­ние ты мое!»

И они сидели бы у меня как шел­ко­вые, а уж когда бы при­шла бабушка, я бы при­щу­рился, всплес­нул руками и заголосил:

«Папа! Мама! Полю­буй­тесь-ка на нашу бабу­леньку! Каков вид! Грудь рас­пах­нута, шапка на затылке! Щеки крас­ные, вся шея мок­рая! Хороша, нечего ска­зать. При­зна­вайся, опять в хок­кей гоняла! А это что за гряз­ная палка? Ты зачем ее в дом при­во­локла? Что? Это клюшка! Убери ее сей­час же с моих глаз — на чер­ный ход!»

Тут я бы про­шелся по ком­нате и ска­зал бы им всем троим:

«После обеда все сади­тесь за уроки, а я в кино пойду!»

Конечно, они бы сей­час же заныли и захныкали:

«И мы с тобой! И мы тоже хотим в кино!»

«Нечего, нечего! Вчера ходили на день рож­де­ния, в вос­кре­се­нье я вас в цирк водил! Ишь! Понра­ви­лось раз­вле­каться каж­дый день. Дома сидите! Нате вам вот трид­цать копеек на моро­же­ное, и все!»

Тогда бы бабушка взмолилась:

«Возьми хоть меня-то! Ведь каж­дый ребе­нок может про­ве­сти с собой одного взрос­лого бесплатно!»

Но я бы увиль­нул, я ска­зал бы:

«А на эту кар­тину людям после семи­де­сяти лет вход вос­пре­щен. Сиди дома, гулена!»

И я бы про­шелся мимо них, нарочно громко посту­ки­вая каб­лу­ками, как будто я не заме­чаю, что у них у всех глаза мок­рые, и я бы стал оде­ваться, и долго вер­телся бы перед зер­ка­лом, и напе­вал бы, и они от этого еще хуже бы мучи­лись, а я бы при­от­крыл дверь на лест­ницу и ска­зал бы…

Но я не успел при­ду­мать, что бы я ска­зал, потому что в это время вошла мама, самая насто­я­щая, живая, и сказала:

— Ты еще сидишь. Ешь сей­час же, посмотри, на кого ты похож? Выли­тый Кощей!

Арбузный переулок

Я при­шел со двора после фут­бола уста­лый и гряз­ный как не знаю кто. Мне было весело, потому что мы выиг­рали у дома номер пять со сче­том 44:37. В ван­ной, слава богу, никого не было. Я быстро спо­лос­нул руки, побе­жал в ком­нату и сел за стол. Я сказал:

— Я, мама, сей­час быка съесть могу.

— Живого быка? — ска­зала она.

— Ага, — ска­зал я, — живого, с копы­тами и ноздрями!

Мама сей­час же вышла и через секунду вер­ну­лась с тарел­кой в руках. Тарелка так славно дыми­лась, и я сразу дога­дался, что в ней рас­соль­ник. Мама поста­вила тарелку передо мной.

Но это была лапша. Молоч­ная. Вся в пен­ках. Это почти то же самое, что ман­ная каша. В каше обя­за­тельно комки, а в лапше обя­за­тельно пенки. Я про­сто уми­раю, как только вижу пенки, не то чтобы есть. Я сказал:

— Безо вся­ких разговоров!

— Ты меня вго­нишь в гроб! Какие пенки? Ты на кого похож? Ты выли­тый Кощей!

Но мама вся прямо покрас­нела и хлоп­нула ладо­нью по столу:

— Это ты меня убиваешь!

И тут вошел папа. Он посмот­рел на нас и спросил:

— О чем тут дис­пут? О чем такой жар­кий спор?

— Полю­буйся! Не хочет есть. Парню скоро один­на­дцать лет, а он, как девочка, капризничает.

Мне скоро девять. Но мама все­гда гово­рит, что мне скоро один­на­дцать. Когда мне было восемь лет, она гово­рила, что мне скоро десять.

— А почему не хочет? Что, суп при­го­рел или пересолен?

— Это лапша, а в ней пенки…

Папа пока­чал головой:

— Ах вот оно что! Его высо­ко­бла­го­ро­дие фон барон Куть­кин-Путь­кин не хочет есть молоч­ную лапшу! Ему, наверно, надо подать мар­ци­паны на сереб­ря­ном подносе!

Я засме­ялся, потому что я люблю, когда папа шутит.

— Это что такое — марципаны?

— Я не знаю, — ска­зал папа, — наверно, что-нибудь сла­день­кое и пах­нет оде­ко­ло­ном. Спе­ци­ально для фон барона Куть­кина-Путь­кина. А ну давай ешь лапшу!

— Заелся ты, бра­тец, вот что! — ска­зал папа и обер­нулся к маме. — Возьми у него лапшу, — ска­зал он, — а то мне про­сто про­тивно! Кашу он не хочет, лапшу он не может. Капризы какие! Тер­петь не могу.

Он сел на стул и стал смот­реть на меня. Лицо у него было такое, как будто я ему чужой. Он ничего не гово­рил, а только вот так смот­рел — по-чужому. И я сразу пере­стал улы­баться — я понял, что шутки уже кон­чи­лись. А папа долго так мол­чал, и мы все так мол­чали, а потом он ска­зал, и как будто не мне и не маме, а так кому-то, кто его друг:

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *