как будто она ему дочь спасла
Название книги
Последние свидетели (сто недетских рассказов)
Алексиевич Светлана
«Как будто она ему дочь спасла…»
Геня Завойнер — 7 лет.
Сейчас — регулировщица радиоаппаратуры.
Что я запомнила, что осталось в моей памяти на всю жизнь, так это то, как забирали отца. Он был в телогрейке, а лица его не помню, представляете, совершенно исчезло его лицо из моей памяти.
Отца забрали, а нас переселили в гетто. Жили мы у дороги, каждый день к нам во двор летели бамбуковые палки. Я видела фашиста, который стоял у нашей калитки и, когда людей вели на расстрел, ломал эти палки на спинах людей. Я хотела увидеть его и однажды увидела: он был маленький, с лысиной и закатанными рукавами, кряхтел и отдувался, когда бросал к нам палки.
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире, сами ее хоронили. То, что я тогда испытала, не могу назвать страхом, это было что-то страшнее страха. Это был ужас перед тем, что человек так просто исчезает.
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты.
Мы сидели три дня на чердаке, три дня продолжался погром. А мамы с нами не было. Мы не знали, почему она не вернулась. Кончился погром, стали у ворот и ждем: вернется она или нет. И идет наш бывший сосед, он прошел, не останавливаясь, но мы услышали: «Ваша мама жива». Когда мама пришла, мы втроем стояли и смотрели на нее, никто не плакал, слез не было, а было какое-то умиротворение, как будто война кончилась и ничего плохого уже не будет.
Запомнилось вот такое. Мы стоим с мамой у проволоки, мимо идет красивая женщина. Она остановилась возле нас по ту сторону и говорит маме: «Как мне вас жалко». Мама ей отвечает: «Если вам жалко, возьмите мою дочь к себе». «Хорошо», — задумывается женщина. Остальное они говорят шепотом.
На следующий день мама привела меня к воротам гетто:
— Генечка, ты возьмешь коляску с куклой и пойдешь к тете Марусе (это наша соседка).
Я помню, в чем была одета: голубая кофта, свитерок с белыми помпончиками. Мама меня одела в лучшее, праздничное.
Мама меня толкает за ворота гетто, а я жмусь к ней. Она толкает, а сама слезами обливается. И помню, как я пошла: где ворота были, где пост охраны.
Пришла с колясочкой, куда мама сказала, там меня одели в кожушок и посадили на повозку. Сколько мы ехали, столько я плакала и говорила: «Там, где ты, мама, там и я».
Привезли меня на хутор, посадили на длинную лавку. В этой семье, куда меня привезли. было четверо детей. И они взяли еще и меня. Я хочу, чтобы все знали фамилию женщины, которая меня спасла, — Олимпия Пожарицкая из деревни Геневичи Воложинского района. Страх в этой семье жил столько времени, сколько я там жила. Если бы узнали, что они прячут еврейскую девочку, пусть бы только кто-нибудь пальцем показал в их сторону, расстреляли бы самих и их детей. Появлялись немцы, меня сразу куда-нибудь отправляли. Лес был рядом, это спасало.
Та жизнь, которая была после гетто, запомнилась мне больше, чем гетто. Там я испытала страх одиночества. Женщина эта меня очень жалела, она жалела одинаково своих детей и меня. Если она что-то давала, то давала всем, если она целовала, то целовала всех. Я называла ее мамуся.
Когда к хутору подошли танки, я пасла коров, увидела танки и спряталась. Мне не верилось, что танки наши, но когда различила на них красные звезды, вышла на дорогу. С первого танка соскочил военный, подхватил меня на руки и высоко-высоко поднял. Тут прибежала хозяйка хутора, она была такая счастливая, такая красивая, ей так хотелось чем-то хорошим поделиться, сказать, что они тоже что-то сделали для этой победы. И она рассказала, как они меня спасли, еврейскую девочку. Этот военный прижал меня к себе, а я была такая маленькая и тоненькая, что отпрягалась у него под рукой, он обнял эту женщину, как будто он лично был ей благодарен, как будто она ему дочь спасла. Он говорил, что у него все погибли, что, когда кончится война он вернется и заберет меня в Москву. А я ни за что не соглашалась, хотя не знала — жива моя мама или нет?
Прибежали другие люди, они тоже обнимали меня. И все признавались, что догадывались, кого прячут на хуторе.
Потом приехала за мной мам, а я не хотела к ней идти. Меня привезли домой, я увидела, как брат мой Лева бегает по двору, и бросилась к нему…
Как будто она ему дочь спасла
Последние свидетели (сто недетских рассказов)
(сто недетских рассказов)
(сто недетских рассказов)
Он оглянуться боялся.
Они лежали на углях розовые.
А я все равно хочу маму.
Такие красивые игрушки.
До войны у меня было детство.
И поцеловала в учебнике все портреты.
Мы с братом пионерами были.
Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город.
И все такие маленькие, что один другого не поднимет.
У меня сердце болит.
Только мамин крик слышала.
Мы играли, а солдаты плакали.
А нас у мамы четверо.
Мне было только четырнадцать лет.
Первой пришла эта девочка.
Просим: можно облизать.
Я была ему по колено.
Пока он не улыбнулся.
. Еще пол-ложечки сахара.
Домик, не гори! домик, не гори.
Она пришла в белом халате, как мама.
Тетенька, возьмите меня на руки.
. стала качать, как куклу.
. И просила ее встать.
Мне уже букварь купили.
Хотя бы дин сыночек остался.
Слезы рукавом вытирает.
Он висел на веревочке. как ребенок.
Мы целовали им руки.
Нам они пахли мясом.
Наша мама не улыбалась.
Не могла привыкнуть к своему имени.
Гимнастерка у него была мокрая.
Как будто она ему дочь спасла.
Стояли одни белые ночи.
А почему я такой маленький.
Их тянуло на человеческий запах.
Зачем они стреляли в лицо.
Боялся, что мама тоже станет белая.
Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил.
А на мне даже косыночки нет.
Играть на улице не с кем.
. Еще лопатками похлопали, чтобы было красиво.
Куплю себе платье с бантиком.
Как умер, если сегодня не стреляли.
Ты мне не брат, если играешь с немецкими мальчишками.
Мы даже забыли это слово.
Вам надо ехать на фронт, а вы влюбились в мою маму.
Все вчетвером впряглись мы в эти саночки.
Эти два мальчика стали легонькие, как воробьи
Стеснялся, что ботики у меня девчоночьи.
Я слышал, как у него остановилось сердце.
На ночь варили чугун картошки.
Убежал за сестрой, старшим сержантом Верой Редькиной.
В ту сторону, откуда восходит солнце.
Белая рубашка в темноте далеко светится.
На чистый пол, который я только вымыла.
Приносили длинные узкие конфеты.
Боялась увидеть этот сон.
Я хотела быть одна у мамы.
Видел же я убитых людей на земле.
А они не тонули, как мячики.
Принесли по кусочку.
До сих пор помню, как я плакал.
Одна семейная фотография.
Он дал мне кубанку с красной ленточкой.
Дедушку похоронили под окном.
В первый класс мама носила меня на руках.
Он не дает улететь.
Доченька, запомни это на всю жизнь.
Из отцовской гимнастерки.
Как хорошо, когда живут старики.
Утром двадцать второго июня сорок первого года на одной из брестских улиц лежала убитая девочка с незаплетенными косичками и ее кукла.
Многие запомнили эту девочку.
Ребенок, прошедший через ужас войны, ребенок ли? Кто возвратит ему детство? Когда-то Достоевский поставил проблему общего счастья в зависимость от страдания одного-единственного ребенка.
Что помнят они? Что могут рассказать? Должны рассказать! Потому что и сейчас где-то тоже рвутся бомбы, свистят пули, рассыпаются от снарядов на крошки, на пыль дома и горят детские кроватки. Потому что сегодня кому-то хочется уже большой войны, вселенской Хиросимы, в атомном огне которой дети испарялись бы, как капли воды, засыхали бы, как страшные цветы.
Можно спросить, что героического в том, чтобы в пять, десять или двенадцать лет пройти через войну? Что могли понять, увидеть, запомнить дети?
«Мам, прошу, пусти на войну». «Не пущу». «Тогда я сам пойду!»
Последние свидетели. Соло для детского голоса — Светлана Алексиевич
Послесловие вместо предисловия … одна цитата
…одна цитата
«Во время Великой Отечественной войны (1941–1945 годы) – погибли миллионы советских детей… Русские, беларусы, украинцы, евреи, татары, латыши, цыгане, казахи, узбеки, армяне, таджики…»
(Журнал «Дружба народов», No 5, 1985 г.).
…и один вопрос русского классика
Когда-то великий Достоевский поставил вопрос: а найдется ли оправдание миру, нашему счастью и даже вечной гармонии, если во имя этого, для прочности фундамента, будет пролита хотя бы одна слезинка невинного ребенка? И сам ответил – слезинка эта не оправдает ни один прогресс, ни одну революцию. Ни одну войну. Она всегда перевесит.
Всего одна слезинка…
«Он оглянуться боялся…»
Женя Белькевич – 6 лет.
Я запомнила… Я была совсем маленькая, но я все запомнила…
Июнь сорок первого года…
Последнее, что я запомнила из мирной жизни – сказку, мама читала ее на ночь. Мою любимую – о Золотой рыбке. Я всегда у Золотой рыбки тоже что-нибудь просила: «Золотая рыбка… Миленькая золотая рыбка…» И сестричка просила. Она просила по-другому: «По щучьему велению, по моему хотению…» Хотели, чтобы мы поехали на лето к бабушке, и чтобы папа с нами поехал. Он такой веселый…
Утром проснулась от страха… От каких-то незнакомых звуков…
Мама с папой думали, что мы спим, а я лежала рядом с сестричкой и притворялась, что сплю. Видела: папа долго целовал маму, целовал лицо, руки, а я удивлялась, что никогда раньше он так ее не целовал. Во двор они вышли, держась за руки, я подскочила к окну – мама повисла у папы на шее и не отпускала его. Он оторвал ее от себя и побежал, она догнала и снова не пускает и что-то кричит. Тогда я тоже закричала: «Папа! Папа!»
Проснулись сестричка и братик Вася, сестричка смотрит, что я плачу, и она закричала: «Папа!» Выскочили мы все на крыльцо: «Папа!!» Отец увидел нас и, как сейчас помню, закрыл голову руками и пошел, даже побежал. Он оглянуться боялся…
Солнце светило мне в лицо. Так тепло… И теперь не верится, что мой отец в то утро уходил на войну. Я была совсем маленькая, но мне кажется, я сознавала, что вижу его в последний раз. Больше никогда не встречу. Я была совсем… Совсем маленькая…
Так и связалось у меня в памяти, что война – это когда нет папы…
А потом помню: черное небо и черный самолет. Возле шоссе лежит наша мама с раскинутыми руками. Мы просим ее встать, а она не встает. Не поднимается. Солдаты завернули маму в плащ-палатку и похоронили в песке, на этом же месте. Мы кричали и просили: «Не закапывайте нашу мамку в ямку. Она проснется, и мы пойдем дальше». По песку ползали какие-то большие жуки… Я не могла представить, как мама будет жить под землей с ними. Как мы ее потом найдем, как мы встретимся? Кто напишет нашему папе?
Последние свидетели. Соло для детского голоса — Светлана Алексиевич
Потом помню себя в детприемнике, он был окружен проволокой. Охраняли нас немецкие солдаты и немецкие овчарки. Там были и такие дети, что не умели еще ходить, а ползали. Когда они хотели есть, они лизали пол… Ели грязь… Они быстро умирали. Кормили плохо, давали какой-то хлеб, от него так распухал язык, что мы не могли даже говорить. Думали только о еде. Позавтракаешь и думаешь – а что будет на обед? Пообедаешь – а что будет на ужин? Пролезали под проволокой и удирали в город. Цель одна – помойки. Немыслимая радость, если найдешь шкурку от селедки или картофельные очистки. Очистки ели сырыми.
Помню, как меня словил на помойке какой-то дяденька. Я испугалась:
– Дяденька, я больше не буду.
– Я – ничья. Я – из детприемника.
Он повел меня домой и накормил. В доме у них была только картошка. Сварили, и я съела целую кастрюлю картошки.
Из детприемника перевезли в детдом, детдом находился напротив мединститута, а там был немецкий госпиталь. Помню низкие окна, тяжелые ставни, которые закрывали на ночь.
Тут кормили хорошо, я поправилась. Меня очень любила женщина, которая там убирала. Она жалела всех, а меня особенно. Когда приходили к нам брать кровь, все прятались: «Врачи идут…», – она засовывала меня в какой-нибудь угол. И все время повторяла, что я похожа на ее дочь. Другие лезли под кровати, их оттуда вытаскивали. Выманивали. То кусочек хлеба дадут, то покажут детскую игрушку. Я запомнила красный мячик…
«Врачи» уходили, я возвращалась в комнату… Помню: лежит маленький мальчик, у него ручка с кровати свисает, а по ней кровь течет. А другие дети плачут… Через две-три недели дети менялись. Одних куда-то увозили, они уже все были бледные, слабые, а других привозили. Откармливали.
Немецкие врачи считали, что кровь детей до пяти лет помогает скорейшему выздоровлению раненых. Обладает омолаживающим эффектом. Я теперь это знаю…
А тогда… Мне хотелось получить красивую игрушку. Красный мячик…
Когда немцы стали удирать из Минска… Отступали… Женщина эта, что меня спасала, вывела нас за ворота: «У кого есть кто-нибудь, ищите. У кого нет, идите в любую деревню, там вас люди спасут».
И я пошла. Жила у одной бабушки… Ни фамилии ее, ни деревни не помню. Помню, что у нее дочку арестовали, и мы остались вдвоем – старенькая и маленькая. На неделю у нас был кусочек хлеба.
О том, что в деревне наши, я узнала последняя. Я болела. Как услышала, поднялась и прибежала к школе. Увидела первого солдата, как прилипла к нему. И помню, что гимнастерка у него была мокрая.
Так его обнимали, целовали и плакали…
«Как будто она ему дочь спасла…»
Геня Завойнер – 7 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Что я больше всего храню в памяти? Из тех черных дней…
Как забирали отца… Он был в телогрейке, а лица его не помню, оно совершенно исчезло из моей памяти. Помню его руки… Они закрутили их веревками. Папины руки… Но как я ни напрягаюсь… Тех, кто пришел за ним, тоже не помню…
Мама не плакала. Она весь день простояла у окна.
Отца забрали, а нас переселили в гетто, стали мы жить за проволокой. Наш дом стоял у дороги, каждый день к нам во двор летели палки. Я видела фашиста у нашей калитки, когда группу вели на расстрел, он бил людей этими палками. Палки ломались, и он бросал их за спину. К нам во двор. Я хотела разглядеть его лучше, а не только спину, и однажды увидела: он был маленький, с лысиной. Кряхтел и отдувался. Мое детское воображение потрясло то, что он такой обыкновенный…
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире… Сами схоронили… Нашу веселую и мудрую бабушку, которая любила немецкую музыку. Немецкую литературу…
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты.
Три дня продолжался погром, и три дня мы сидели на чердаке. А мамы с нами не было. Думали только о ней. Кончился погром, стали у ворот и ждем: жива она или нет? Вдруг показался из-за поворота наш бывший сосед, он прошел, не останавливаясь, но мы услышали: «Ваша мама жива». Когда мама вернулась, мы втроем стояли и смотрели на нее, никто не плакал, слез не было, наступило какое-то умиротворение. Даже не чувствовали голода.
Стоим с мамой у проволоки, мимо идет красивая женщина. Она остановилась возле нас по ту сторону и говорит маме: «Как мне вас жалко». Мама ей отвечает: «Если вам жалко, возьмите мою дочь к себе». «Хорошо», – задумывается женщина. Остальное они договаривают шепотом.
На следующий день мама привела меня к воротам гетто:
– Генечка, ты возьмешь коляску с куклой и пойдешь к тете Марусе (это наша соседка).
Я помню, в чем я тогда была одета: голубая кофта, свитерок с белыми помпончиками. Все лучшее, праздничное.
Мама меня толкает за ворота гетто, а я жмусь к ней. Она толкает, а сама слезами обливается. И помню, как я пошла… Помню, где ворота были, где пост охраны…
Так и прикатила колясочку, куда мама велела, там меня одели в кожушок и посадили на повозку. Сколько мы ехали, столько я плакала и говорила: «Там, где ты, мама, там и я. Там, где ты…»
Привезли на хутор, посадили на длинную лавку. В этой семье, куда я попала, было четверо детей. И они взяли еще и меня. Я хочу, чтобы все знали фамилию женщины, которая меня спасла, – Олимпия Пожарицкая из деревни Геневичи Воложинского района. Страх в этой семье жил столько времени, сколько я там жила. Их могли расстрелять в любую минуту… Всю семью. И четверо детей… За то, что они укрывают еврейского ребенка. Из гетто. Я была их смертью… Это какое надо иметь великое сердце! Нечеловеческое человеческое сердце… Появлялись немцы, меня сразу куда-нибудь отправляли. Лес был рядом, лес спасал. Женщина эта меня очень жалела, она жалела одинаково своих детей и меня. Если она что-то давала, то давала всем, если она целовала, то целовала всех. И гладила всех одинаково. Я называла ее «мамуся». Где-то у меня была мама, а здесь мамуся…
Когда к хутору подошли танки, я пасла коров, увидела танки и спряталась. Мне не верилось, что танки наши, но когда различила на них красные звезды, вышла на дорогу. С первого танка соскочил военный, подхватил меня на руки и высоко-высоко поднял. Тут прибежала хозяйка хутора, она была такая счастливая, такая красивая, ей так хотелось чем-то хорошим поделиться, сказать, что они тоже что-то сделали для этой победы. И она рассказала, как они меня спасли. Еврейскую девочку… Этот военный прижал меня к себе, а я была тоненькая-тоненькая, и спряталась у него под рукой, и он обнял эту женщину, он обнял ее с таким лицом, как будто она ему дочь спасла. Он говорил, что у него все погибли, вот кончится война, он вернется и заберет меня в Москву. А я ни за что не соглашалась, хотя не знала – жива моя мама или нет?
Название книги
Последние свидетели. Соло для детского голоса
Алексиевич Светлана Александровна
«Как будто она ему дочь спасла…»
Геня Завойнер – 7 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Что я больше всего храню в памяти? Из тех черных дней…
Как забирали отца… Он был в телогрейке, а лица его не помню, оно совершенно исчезло из моей памяти. Помню его руки… Они закрутили их веревками. Папины руки… Но как я ни напрягаюсь… Тех, кто пришел за ним, тоже не помню…
Мама не плакала. Она весь день простояла у окна.
Отца забрали, а нас переселили в гетто, стали мы жить за проволокой. Наш дом стоял у дороги, каждый день к нам во двор летели палки. Я видела фашиста у нашей калитки, когда группу вели на расстрел, он бил людей этими палками. Палки ломались, и он бросал их за спину. К нам во двор. Я хотела разглядеть его лучше, а не только спину, и однажды увидела: он был маленький, с лысиной. Кряхтел и отдувался. Мое детское воображение потрясло то, что он такой обыкновенный…
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире… Сами схоронили… Нашу веселую и мудрую бабушку, которая любила немецкую музыку. Немецкую литературу…
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты.
Три дня продолжался погром, и три дня мы сидели на чердаке. А мамы с нами не было. Думали только о ней. Кончился погром, стали у ворот и ждем: жива она или нет? Вдруг показался из-за поворота наш бывший сосед, он прошел, не останавливаясь, но мы услышали: «Ваша мама жива». Когда мама вернулась, мы втроем стояли и смотрели на нее, никто не плакал, слез не было, наступило какое-то умиротворение. Даже не чувствовали голода.
Стоим с мамой у проволоки, мимо идет красивая женщина. Она остановилась возле нас по ту сторону и говорит маме: «Как мне вас жалко». Мама ей отвечает: «Если вам жалко, возьмите мою дочь к себе». «Хорошо», – задумывается женщина. Остальное они договаривают шепотом.
На следующий день мама привела меня к воротам гетто:
– Генечка, ты возьмешь коляску с куклой и пойдешь к тете Марусе (это наша соседка).
Я помню, в чем я тогда была одета: голубая кофта, свитерок с белыми помпончиками. Все лучшее, праздничное.
Мама меня толкает за ворота гетто, а я жмусь к ней. Она толкает, а сама слезами обливается. И помню, как я пошла… Помню, где ворота были, где пост охраны…
Так и прикатила колясочку, куда мама велела, там меня одели в кожушок и посадили на повозку. Сколько мы ехали, столько я плакала и говорила: «Там, где ты, мама, там и я. Там, где ты…»
Привезли на хутор, посадили на длинную лавку. В этой семье, куда я попала, было четверо детей. И они взяли еще и меня. Я хочу, чтобы все знали фамилию женщины, которая меня спасла, – Олимпия Пожарицкая из деревни Геневичи Воложинского района. Страх в этой семье жил столько времени, сколько я там жила. Их могли расстрелять в любую минуту… Всю семью. И четверо детей… За то, что они укрывают еврейского ребенка. Из гетто. Я была их смертью… Это какое надо иметь великое сердце! Нечеловеческое человеческое сердце… Появлялись немцы, меня сразу куда-нибудь отправляли. Лес был рядом, лес спасал. Женщина эта меня очень жалела, она жалела одинаково своих детей и меня. Если она что-то давала, то давала всем, если она целовала, то целовала всех. И гладила всех одинаково. Я называла ее «мамуся». Где-то у меня была мама, а здесь мамуся…
Когда к хутору подошли танки, я пасла коров, увидела танки и спряталась. Мне не верилось, что танки наши, но когда различила на них красные звезды, вышла на дорогу. С первого танка соскочил военный, подхватил меня на руки и высоко-высоко поднял. Тут прибежала хозяйка хутора, она была такая счастливая, такая красивая, ей так хотелось чем-то хорошим поделиться, сказать, что они тоже что-то сделали для этой победы. И она рассказала, как они меня спасли. Еврейскую девочку… Этот военный прижал меня к себе, а я была тоненькая-тоненькая, и спряталась у него под рукой, и он обнял эту женщину, он обнял ее с таким лицом, как будто она ему дочь спасла. Он говорил, что у него все погибли, вот кончится война, он вернется и заберет меня в Москву. А я ни за что не соглашалась, хотя не знала – жива моя мама или нет?
Прибежали другие люди, они тоже обнимали меня. И все признавались, что догадывались, кого прячут на хуторе.
Потом приехала за мной мама… Она вошла во двор и стала перед этой женщиной и ее детьми на колени…