в каком районе нью йорка жил бродский
Офисная мебель и всё вокруг неё
Бродский и окрестности. Где писал нобелевский лауреат.
Иосиф Бродский получает Нобелевскую премию. 1987 год.
Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели,
слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйся
шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса.
Когда говорят о связи поэта и его жизненного, рабочего пространства, то первым на ум мне всегда приходит Иосиф Бродский. Он не боялся писать о вещном мире. Великий поэт велик даже в бытовых зарисовках, вспоминая предметы и интерьеры.
Он родился в Ленинграде, в 1940 году. Несколько военных лет провел с матерью в эмиграции. Отец служил и смог вернуться домой только в 1948 году. Некоторое время семья жила на улице Пестеля.
Дом на улице Пестеля в Петербурге, где жил И.А. Бродский (Николай Зайков, графика)
Спустя семь лет, в 1955, Бродские наконец получили собственную квартиру – в доме 24 по Литейному проспекту.
«Наши полторы комнаты были частью обширной, длиной в треть квартала, анфилады, тянувшейся по северной стороне шестиэтажного здания, которое смотрело на три улицы и площадь одновременно. Здание представляло собой один из громадных брикетов в так называемом мавританском стиле, характерном для Северной Европы начала века» (из эссе «Полторы комнаты», 1985)
Это здание все называли «домом Мурузи» (даже на почтовых открытках писали именно так), по имени его первого владельца, князя Александра Дмитриевича Мурузи. Строительство дома, ставшего архитектурной сенсацией Петербурга, было окончено к 1877 году, и практически полностью разорило владельца.
Дом Мурузи (Литейный проспект, 24): тогда и сейчас
Уже с конца XIX века дом стал приобретать литературную известность – здесь жили Николай Лесков, Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский. Кстати, сам Бродский был уверен, что последние как раз занимали те самые смежные комнаты, в которых он поселился с родителями. Этот важный для творческого развития поэта миф, к счастью, развенчали гораздо позднее.
Отец Бродского был фотографом, и со временем ему понадобилась фотолаборатория. В комнате возникла перегородка, нагромоздились шкафы… Так будущий великий поэт обрел свои пол комнаты, о которых позднее написал: «То были лучшие десять метров, которые я когда-либо знал». Здесь он жил вплоть до 1972 году, когда был вынужден эмигрировать.
Бродский в своей части комнаты и на балконе «дома Мурузи»
В тот самый день, когда Бродский улетел из Союза, его друг Михаил Мильчик пришел и подробно отснял комнату Бродского. Эти фотографии сегодня висят на стенах квартиры № 28 на Литейном, 24. По ним – не устают надеяться друзья и поклонники поэта – однажды удастся в деталях воссоздать интерьер. Пока же, увы, приходится улаживать вопросы с правом собственности на квартиру. Соседями Бродских оказались люди потрясающе несговорчивые.
«Полторы комнаты» сегодня. На стенах будущего музея — фотографии Михаила Мильчика.
Однако был в «советской» жизни Бродского и еще один период, еще одно место, без которого поэт был все-таки другим.
Это место – село Норенское Архангельской области, куда поэта отправили в ссылку в 1964 – 1965 годах, после того, как осудили за тунеядство. В перерывах между тяжелым физическим трудом Бродский погружался в английскую поэзию. И писал. Кое-что даже удавалось напечатать в местных газетах.
«Я помню, как я сидел в маленькой избе, глядя через квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел» (из эссе «Поклониться тени», 1986).
Бродский в ссылке в селе Норенское: история и современная экспозиция в местном музее
И вот Америка, Нью-Йорк. В мегаполисе Бродский дольше всего жил на улице Мортон, 44. Улица упиралась прямо в пирс, по которому поэт очень любил гулять. Близость к воде неизменно напоминала родной город. «Видимо, я никогда уже не вернусь на Пестеля, и Мортон-стрит – просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с односторонним движением», – писал Бродский. Мемориальной доски на этом краснокирпичном доме старинной кладки нет, но туристов от этого, говорят, не меньше.
Нью-Йорк. Дом Бродского на Мортон-стрит.
Друг Бродского, Александр Генис, писал о доме на Мортон-стрит: «При жизни хозяина его жилье, как Шекспир, скрывало за английским фасадом итальянскую начинку. Помимо двухтомного, сильно потрепанного английского словаря на письменном столе красовалась игрушечная гондола. Внутренний дворик, где Бродский часто работал, украшали грамотный лев с крыльями, любимый зверь Бродского, и звездно-полосатый флажок».
Нью-Йорк. Бродский в своем кабинете на Мортон-стрит
Однако своим американским домом Бродский называл другое место. «Наиболее отчетливое ощущение, что я нахожусь в своей естественной среде, я испытываю в Саут Хедли, штат Массачусетс. Дом – это место, где тебе не задают лишних вопросов. Там никого нет, там только я». Сюда он любил сбежать из Нью-Йорка – благо ехать было всего два часа, а если превысить скорость – и того меньше.
Обстановка рабочего кабинета Бродского в Саут Хедли сегодня передана в дар музею Анны Ахматовой в Санкт-Петербурге. Так что, все желающие могут приблизиться к святая святых творческого процесса писателя – его столу, печатной машинке, «вольтеровскому» креслу…
Кабинет Бродского в Саут Хедли (штат Мичиган) и современная экспозиция в музее Анны Ахматовой (Санкт-Петербург)
Не так давно, экспозицию «американского кабинета» расширили отсылками к «полутора комнатам». Таким образом, посетителю удается погрузиться в пространство, каждая деталь которого отсылает к одному из двух самых важных периодов жизни Бродского. При всей фрагментарности и, казалось бы, разрозненности предметов, экспозиция дарит главное: ощущение «здесь-работал-поэт». Если любите Бродского, вам обязательно нужно посетить это место – получите просто потрясающие эмоции!
Обновленная экспозиция в «Американском кабинете» Иосифа Бродского
И в заключение, пару слов о Венеции. Здесь Бродский, конечно, не жил постоянно, как в Ленинграде или Нью-Йорке, но любил этот город бесконечно, посвящая ему тысячи строк. Венеция же стала и последним пристанищем Поэта. На скромном памятнике на кладбище Сан-Микеле на латыни начертаны слова «Со смертью все не кончается».
Бродский часто бывал в Венеции. И завещал похоронить себя на кладбище Сан-Микеле.
В чем феномен русского литературного Нью-Йорка, и Как жили и творили Бродский, Довлатов и другие его создатели
Получайте на почту один раз в сутки одну самую читаемую статью. Присоединяйтесь к нам в Facebook и ВКонтакте.
Нью-Йорк — центр русской поэтической культуры на самой периферии
В 20 веке начали появляться независимые центры русской культуры за рубежом. Один из таких образовался в далеком Нью-Йорке, который журналист-эмигрант Пётр Вайль окрестил «окраиной великой империи».
1870-е годы ознаменовались Первой волной эмиграции, во время которой многие российские крестьяне кинулись в Америку в поисках лучшей жизни. Вторую волну, длившуюся с 1919 по 1941 гг., вызвала неготовность граждан покоряться тоталитарному советскому правительству. Предлогом для третьей волны эмиграции, — с 1945 по 1970-е гг., — ставали самые разные причины: от романтических представлений о свободной Америке до желания обеспечить себе безбедное будущее.
В США выходцы из России преимущественно держались сообща. Так, в 1970-х гг. возникли «русские районы», где функционировали русскоязычные школы, издавались газеты на русском и прочее.
Русскоязычная диаспора жила и работала без необходимости в английском языке. Однако люди, которые освоили новый язык, практически всегда приобщались к культурной жизни «Большого яблока».
Русские голоса Нью-Йорка
Какой талант Давида Бурлюка пришелся по душе ньюйоркцам?
История эмигранта Давида Бурлюка началась в 1920 году, когда поэт и художник вместе со своей семьей ухал из России в Японию, а затем — переехал в США.
Сначала Бурлюк выступал с лекциями перед русскоязычными жителями Нью-Йорка, но позже, выучив английский язык, занялся переводческой деятельностью. В 1923 году он занял должность штатного автора газеты «Русский голос».
В англоязычной среде Бурлюк стал известен благодаря своему художественному таланту, а также имел успех как издатель. В Нью-Йорке он написал много картин, которые с удовольствием выставляли галереи. Под его руководством издавался двуязычный журнал «Color and Rhyme». В свое время Бурлюк также основал художественную группу «Hampton Bays».
Полотна художника выставлялись в Бруклинском музее, музее Рерлиха и Институте Карнеги. Нью-йоркское объединение ACA Galleries провело 15 персональных выставок творца.
В 1967 году Дэвид Бурлюк посмертно был принят в члены Американской академии искусств и литературы. На данный момент его произведение выставляются в коллекциях музея Метрополитен, Художественного института Чикаго и Смитсоновского института в Вашингтоне.
Иосиф Бродский: от карманного словаря до написания собственных произведений на английском
Иосиф Бродский эмигрировал в США в 1972 году. В маленьком городке Анн-Арбор литератор преподавал литературу и проводил творческие семинары в Мичиганском университете. Абсолютное незнание языка не стало преградой на пути поэта, и, чтобы освоить английский, Бродский общался со студентами и обучал их со словарем.
Уже к концу 1970-х годов Иосиф Александрович издавал собственные работы на английском языке. При его жизни было опубликовано четыре сборника поэзий на английском языке и несколько эссе.
В 1981 году Иосиф Бродский переехал в Нью-Йорк, где прожил до самой кончины в 1996 году. Поэт снимал квартиру на Мортон-стрит на Манхэттене. В 1986 году Бродский вложил деньги в открытие ресторана «Русский самовар», который существует и по сей день.
На стене дома, где поэт провел последние годы своей жизни, висит мемориальная доска — крайне редкое явление для США. Существует также Стипендиальный фонд памяти Бродского, который оказывает финансовую поддержку русскоязычным поэтам и художникам за границей.
Сергей Довлатов – истинно русский человек в Нью-Йорке
Сергей Довлатов — «русский эмигрант с чувством юмора американца», коим его окрестил американский писатель Джозеф Геллер, приехал в США в феврале 1979 года.
Довлатов не знал английского, да и не пытался его освоить в совершенстве. Для того, чтобы американский читатель смог познакомиться с его текстами, писатель нанял переводчицу Энн Фридман. В середине 1980-х годов Сергею Донатовичу предложили сотрудничество с изданием The New Yorker. Таким образом, писатель написал 10 англоязычных рассказов и 14 произведений на русском языке для журнала.
Нью-Йорк глазами отечественных поэтов
Американская буржуазия — это черта русского прошлого, которую все русские писатели видели в Америке и критиковали ее. Старая буржуазия, старый образ жизни — то, от чего эмигранты хотели уйти, но в то же время — явление удивительно оригинальное и вдохновляющее.
Америка для русских творцов прошлого века — молодая страна, но в то же время она демонстрирует определенную дряхлость. Эта тема появляется уже в конце 19 века. Для многих поэтов 20 века, Америка — это Россия прошлого, от которой всякий хочет убежать, и вместе с тем — это технологически развитое государство, которое советским гражданам только предстояло построить.
Понравилась статья? Тогда поддержи нас, жми:
Личное местоимение
Три города, три места были в жизни Бродского.
Ленинград, где он родился, где понял, что он поэт, где обожал свою Марину и посвящал ей прекрасные стихи, где был судим за тунеядство, откуда был изгнан партийными властями и гэбэшниками и куда не вернулся уже никогда.
Венеция, которую любил всем сердцем, куда ежегодно приезжал, где неизменно был счастлив, о которой написал лучшее свое эссе, где нашел свой последний приют.
Нью-Йорк, где был прославлен, стал нобелевским лауреатом по литературе, женился, где у него родилась дочка, где им написаны прекрасные и мудрые стихи, где однажды январской ночью он умер.
. Уже несколько минут подряд я хожу по просторной и пустынной площади Вашингтон-сквер, в том месте, где знаменитая Пятая авеню впадает в Гринвич-виллидж. Именно здесь мы договорились встретиться с писателем и эссеистом Александром Генисом. Он обещал мне показать Нью-Йорк Бродского. Мы решили начать с района, который Иосиф Александрович любил и где на улице Мортон был его первый дом в Нью-Йорке. Я смотрю на Пятую авеню, чтобы не пропустить маленький двуцветный «мини-купер» с моим знаменитым собеседником.
Он приехал вовремя, и мы решили тут же отправиться на Мортон, к дому N44. Не отрываясь от руля, Генис стал рассказывать.
Что было внутри? Его интерьер чем-то напоминал знаменитые теперь ленинградские полторы комнаты в доме на перекрестке Литейного и Пестеля. Бюстик Пушкина, английский словарь, сувенирная гондола, старинная русская купюра с Петром Первым в лавровых листьях.
Меню на латыни прислали Бродскому. Там, между прочим, были такие строки из Марциала: «В гостях неохотно классик обедает. » Бродский сказал, что это лучшая затея из всех, что были ему известны. И вот в назначенное время мы сидели и ждали его на наш римский обед. Ждали, ждали, ждали. И знать не могли, что он в это время лежал на операционном столе в клинике на двенадцатой улице. Его увезли на скорой. Сердце.
«Русский самовар», 52-St.
Есть литературные имена, о которых он вообще никогда не высказывался. Это означает, что он либо относился к ним крайне негативно, либо они произвели на него очень сильное впечатление. Например, Окуджава. Или Маяковский. Мы с Львом Лосевым пришли к выводу, что именно ранний Маяковский оказал на него огромное влияние. Поскольку для советского поэта только Маяковский мог быть провозвестником мирового модернизма. Никакого Элиота для советского поэта не существовало. А ранний Маяковский и ранний Элиот очень похожи.
Из классиков он восторженно относился к Овидию. Хотя у стихов Овидия очень монотонная ритмическая структура. С моей точки зрения Бродскому всегда ближе был Гораций. Но именно Овидий как-то сблизил нас. Бродский приехал в Нью-Йорк, когда вокруг него было сравнительно пусто: некому было читать его стихи на русском, да еще в рифму. Американцы в рифму не пишут и стихи на русском в большинстве своем не читают. Бродский оказался почти в творческом вакууме. Как-то мы говорили об этом, и я процитировал ему на ту же тему Овидия: «. миму мерную пляску плясать в темноте». Он всплеснул руками. Овидий?! Откуда это?! Это потрясающе, это же я, я!
Собор Святого Иоанна Богослова, Amsterdam Ave.
— Здесь состоялся вечер памяти Бродского. В начале марта 1996 года. Совершенно случайно дата совпала с сороковым днем после его ухода. В тот вечер лучшие поэты из разных стран мира читали его стихи. Тут звучали любимые им Моцарт и Гайдн. А когда вечер подошел к концу и надо было расходиться, под сводами собора вдруг раздался такой знакомый его голос: «Меня упрекали во всем, окромя погоды,/ и сам я грозил себе часто суровой мздой,/ Но скоро, как говорят, я сниму погоны/ и стану просто одной звездой. «
Мы выходили на улицу под это его чтение, и у каждого ком стоял в горле.
Мы простились с Александром Александровичем. Он поехал домой на своем «мини-купере», а мой путь лежал в Бруклин-хейтс, престижный район Нью-Йорка, где в доме N22 на улице Пирпонт двадцать восьмого января 1996 года Бродский умер в своем кабинете.
Утро выдалось удивительно холодным. С Ист-Ривер задувал ледяной ветер, твердый наст на обочинах, а на дорогах ледяные колеи. Ну, прям-таки Россия, где-нибудь в Нижнем Тагиле, а то и в Питере.
lorenca_
когда цвели сады.
..конечно, новостная строчка напомнила мне, что не до конца я разобрала снимки из поездки..
Конечно же, будучи в Венеции, мы съездили ( сплавали) на кладбище и посетили могилу ( даже немного там похозяйничали)
И вот, будучи в NY, в столь короткой поездке нашли таки возможность взглянуть на дом где он жил.
Все остальное, как я уже понимаю, нам расскажет Леонид Парфенов.
«В 1974 году Бродский снял квартиру в доме 44 на Мортон-стрит, там, где эта тихая боковая улица в западной части Гринвич-Виллидж, начинающаяся от Восьмой авеню, делает изгиб. Дальше, через два квартала, Мортон упирается в Гудзон. Этот типичный для жилых кварталов Нью-Йорка неширокий по фасаду трехэтажный краснокирпичный «таунхаус» принадлежал профессору Нью-Йоркского университета Эндрю Блейну. Сам Блейн, специалист по истории православия, неплохо говоривший по-русски, занимал нечто вроде флигеля во дворе, а квартиры предпочитал сдавать знакомым. У Бродского завязались дружеские отношения со всеми обитателями дома. Соседи стали для него чем-то вроде семьи с неопределенными контурами. Ближайшим человеком, по существу, верной заботливой сестрой, стала соседка этажом выше, Маша Воробьева. Маша родилась в Вильнюсе в семье русского профессора, историка архитектуры. Близким другом семьи был философ Карсавин. Среди друзей, приходивших к Маше на Мортон, был и крупнейший церковный писатель отец Георгий Флоровский. В Америку она попала в юности с волной послевоенной эмиграции, став преподавателем русского языка и литературы в женском колледже Вассар к северу от Нью-Йорка. Маленькую квартиру через площадку от Бродского временами занимала англичанка Марго Пикен, его друг еще с ленинградских времен, посвятившая свою жизнь работе в международных гуманитарных организациях. Другие сменявшиеся жильцы были, как правило, тоже знакомыми – редакторы издательств, университетские преподаватели. Заботы друзей-соседей не давали Бродскому скатиться к быту неприкаянного холостяка.
С улицы квартира Бродского выглядела полуподвалом, но, так как двор был ниже уровня улицы, со двора это был первый этаж. Во дворе-садике, отделенном от и без того не шумных улиц домами, было тихо. Дверь из комнаты Бродского открывалась на небольшую мощеную террасу с садовым столиком. Начиная с теплых весенних дней и до ноября, Бродский вытаскивал туда пишущую машинку. Для россиянина Нью-Йорк – южный город, как-никак по широте южнее Крыма. Обстановка в уютном дворе, куда бриз доносил запах моря, под лозами дикого винограда была почти средиземноморская. К тому же жилье Бродского находилось на границе тех кварталов Гринвич-Виллидж, которые называются «маленькой Италией». Типично итальянские кафе «Реджио» и «Борджиа», с их прекрасным крепким кофе-эспрессо, были на расстоянии нескольких кварталов.
На западе, в пяти минутах ходьбы, Мортон упирается в Гудзон. Как бы продолжением улицы был большой, несколько обветшалый деревянный пирс. У пирса на вечном приколе стоял списанный крейсер, в котором теперь размещалась школа поваров. В хорошую погоду на пирсе можно было увидеть удильщиков и милующиеся разно– и однополые парочки (Кристофер-стрит, известная как средоточие гомосексуальной культуры, тоже совсем неподалеку). Этот пирс был любимым местом прогулок Бродского. Он говорил, что все вместе – влажный ветер, плеск воды о деревянные сваи, старый обшарпанный корабль, кирпичные пакгаузы на берегу – напоминает ему его любимые ленинградские места на берегах Малой Невы и Невки. Хотя Гудзон шире, чем Большая Нева в самом широком месте, и совсем близко не мелководный залив, а океан.
Квартира состояла из двух комнат. Полуподвальные окна спальни выходили на улицу. Тесный проход из спальни во вторую комнату служил кухней. Задняя комната с выходом во двор была и гостиной, и кабинетом. В ней горел камин, стояли мягкий кожаный диван, кресла, письменный стол. Письменный стол долгое время был самодельным сооружением. Как и в Энн-Арборе, Бродский купил в магазине стройматериалов заготовку для двери и положил ее на два канцелярских стальных «регистратора» (file cabinets). Позднее появился массивный старинный стол-конторка со множеством ящиков и ящичков.
Когда в годы перестройки у Бродского стали появляться гости из России, иные из них были удивлены скромностью жилья нобелевского лауреата. Две тесноватые комнаты в полуподвале были бесконечно далеки от квартирных запросов преуспевающих советских и антисоветских писателей.»
а я вот покажу..
(мы шли от Голубой Ноты «Blue Note»
а это самый известная сеть магазинов продающих СЫР!
Murray’s
уже закрыто, магазины работают тут не до полуночи:) чтут трудовой кодекс
А вот цветы еще вполне возможно было прикупить (время было около 21 часа)
А вот и дом:
мы искали цифру 44, это справа за крыльцом, там вход во двор и в квартиры 44 и 46
район очень симпатичный, на мой взгляд.
Думаю Иосифу Алексанровичу тут было очень уютно.
В. Джалагония. По Нью-Йорку с путеводителем от Бродского [«Эхо планеты», №9, 2005]
Параметры статьи
Этот дом я искал долго, а узнал сразу, с первого взгляда — по лестнице в девять ступенек. Но до этого пришлось изрядно поплутать в улочках Гринвич-Виллиджа, которые облюбовала художественная богема Нью-Йорка. Сбивала путаница с табличками на зданиях: очередность номеров то и дело нарушалась — cлучались пропуски, к цифрам вдруг прирастали буквы, а иногда в счет включался каждый подъезд, считавшийся как бы автономным домом. В одном из них — узком трехэтажном крыле большого здания из красного кирпича — и жил Иосиф Бродский.
Увидев лестницу с металлическими перилами и табличку «44» под кованым фонарем, я сразу вспомнил неподписанный снимок Марианны Волковой, опубликованный в книге ее мужа Соломона Волкова «Диалоги с Иосифом Бродским». Поэт снят на фоне ступеней, ведущих в его квартиру, но сидит он на приступке перед подъездом соседнего дома. В свободной позе, с трубкой в правой руке, как на завалинке где-нибудь в Комарово.
Мортон-стрит, 44 — по этому адресу он жил в Нью-Йорке дольше всего в течение своей эмигрантской жизни. Она оказалась лишь на восемь лет короче жизни в Питере. Свой родной город он называл именно так и в ту пору, когда тот был Ленинградом, и после того, как вновь стал Петербургом. Кстати, для Бродского стало шоком, когда телефонистка из России, вызывая его, в первый раз сказала: «На линии Санкт-Петербург». «Замечательным шоком», — уточнил Бродский.
В одном из своих эссе поэт так определил значение дома на берегу Гудзона в своей жизни изгнанника — «сущность всех моих путешествий (их, так сказать, побочный эффект, переходящий в их сущность) состоит в возвращении сюда, на Мортон-стрит. Видимо, я никогда уже не вернусь на Пестеля, и Мортон-ст. — просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с односторонним движением».
Я пришел к дому Бродского в холодный январский день. Это было его время года. Сердечник, он плохо переносил жару с ее выбросом моторов и подмышек и был уверен, что лишь красота при низких температурах — настоящая. Устав объяснять, почему он ездит в Венецию только зимой, Бродский как-то, сидя в китайском ресторане неподалеку от Мортона, в компании своего издателя и его «голубых английских подопечных», ответил коротко: «Ну, это как Грета Гарбо в ванне».
Често говоря, я плохо представлял себе этот волнующий образ. Может, потому, что в данном конкретном случае грязноватый снег, холмившийся на тротуаре перед домом Бродского, даже при низкой температуре не рождал ощущения красоты. И все же я сделал несколько снимков. Та же лестница и тот же ракурс, но нет жильца тех двух небольших комнат, которые подробно описал Евгений Рейн, друг поэта и сам поэт, не раз у него гостивший.
Он рассказывает, что у Иосифа было невероятно тесно — две комнаты, метров по четырнадцать, и между ними кухонька метра в полтора. Более всего в своем жилье Бродский любил внутренний итальянский дворик, скрывавшийся за английским фасадом. Там, в окружении деревьев и китайского плюща, стояли большой стол и кресла. Когда позволяла погода, Бродский здесь и работал, водрузив на стол портативную пишущую машинку, которую возил с собой повсюду.
Кухню по ее прямому назначению поэт использовал редко — варил в ней только кофе. Он был кофеманом — опасная привычка при его болезни — и имел набор соответствующих приборов. Но кофе предпочитал варить в кастрюльке, содержимое которой поглощал несколько раз в день. Первая чашка выпивалась вместе с первой утренней сигаретой. Врачи много раз требовали, чтобы Бродский, перенесший два инфаркта, бросил курить. Но он отшучивался: «Пить свой утренний кофе без сигареты? Зачем тогда вообще вставать?»
Массу любопытных подробностей о мортоновском быте Бродского приводит в своей уже упоминавшейся книге Волков. Он выполнил поистине уникальную работу: в течение четырнадцати лет — с осени по зиму периодически беседовал с Бродским под диктофон в том самом доме, перед которым я стоял. Поэт не любил интервью. «Я не думаю, что это необходимо кому-то, — говорил он. — Те, кому интересно общение со мною, могут читать мои стихи». Однако для Волкова, известного культуролога и музыковеда, он сделал исключение. Не последнюю роль в этом сыграло то обстоятельство, что Волков великолепно знал его стихи. Лучше, чем сам автор.
К стихам мы обратимся еще не раз, но пока вернемся на кухню. Бродский обладал редким даром: даже, говоря о вещах самых обыденных, старался докопаться до их глубинной сути, высечь искру философского смысла. Так, с энтузиазмом описывая достоинства китайской и японской кухни, он договорился до того, что объявил: по доступности и разнообразию, с которой они представлены в нью-йоркском общепите, — «это гастрономический эквивалент демократии. Именно так».
Сам Бродский, большую часть американской жизни проживший холостяком, готовкой себя не обременял, предпочитая заказывать еду, преимущественно китайскую, по телефону или пользоваться ресторанами. И по обыкновению обосновал это теоретически: «Есть такая иллюзия, что готовить самому — дешевле. И это так до известной степени. Но в конечном счете это не дешевле. Потому что с этим связана масса психологических издержек. Во-первых, весь этот хаос. Во-вторых, возникают бесконечные дилеммы: посуду мыть или не мыть? И если мыть — то сейчас или потом? И так далее. Поэтому, как правило, вечером я куда-нибудь выхожу».
В этом монологе трудно не заметить гамлетовскую интонацию. Однако в отличие от принца Датского Бродский не только ставил вопросы, но и знал на них ответы. Он был завзятым спорщиком и жестко настаивал на своей правоте. В оценках бывал резок. Походя мог заявить, что набережная в Рио-де-Жанейро «вся заросла сооружениями а-ля этот идиот Корбюзье». А про мечети Стамбула сказал еще более хлестко: «Гигантские, насевшие на землю, не в силах от нее оторваться каменные жабы», с «минаретами класса «земля-воздух». И — все! Так любил он заканчивать свои яркие, эмоциональные, но иногда уж слишком субъективные импровизации. Друзья шутили, что над бампером своей машины (в Америке он быстро научился водить и делал это лихо) ему надо укрепить табличку: «Я всегда прав».
Был, пожалуй, лишь один вопрос, точного ответа на который Бродский так и не дал, — почему, объездив весь мир, он так и не приехал в Питер, в Россию, даже после того, как там одна за другой стали выходить его книги? «Бродский не возвратился в Россию даже и на побывку и тем отчетливо высказался», — пожурил коллегу-нобелиата один из немногих великих «возвращенцев» Александр Солженицын. Кое-кто с настойчивостью, доходившей до бесцеремонности, укоризненно напоминал поэту его знаменитые строки: «Ни стороны, ни погоста/ Не хочу выбирать./ На Васильевский Остров/ Я приду умирать». А ведь не пришел.
Между прочим, разыскивая в Нью-Йорке дом, в котором Бродский прожил последние два года, я долго шарил по Интернету, варьируя вопросы, и наконец в лоб спросил у системы поиска Google — «Адрес Иосифа Бродского в Бруклине?» Первый же текст, полученный в ответ, вызвал оторопь. Это была цитата из записных книжек Сергея Довлатова: «Как-то знакомый спросил у Валерия Губина: «Не знаешь, где живет Иосиф Бродский?» Губин ответил: «Где живет, не знаю. Умирать ходит на Васильевский остров».
Так называемая шутка. Конечно, нам не дано предугадать, чем наше слово отзовется. Но хорошо бы хоть изредка над этим задумываться.
У Бродского, безусловно, было более чем достаточно оснований чувствовать обиду на советскую власть, которая в 1964 году затеяла позорное судилище над поэтом по обвинению в «тунеядстве». А ведь к тому времени он успел написать целый том замечательных стихов. Только напечатаны они были не на его родине, а в Америке. В деле Бродского сохранился поразительный документ — справка, выданная для суда Воеводиным, возглавлявшим в Ленинградском отделении Союза писателей комиссию по работе с молодыми: «Настоящая справка дана в том, что И. А. Бродский поэтом не является». Думаю, если кому-нибудь придет в голову идея издать мировую антологию высших достижений бюрократической мысли, в ней этому документу гарантировано почетное место.
В итоге будущий нобелевский лауреат был приговорен к пяти годам ссылки в деревню Норенская Архангельской области. И только благодаря заступничеству выдающихся деятелей российской культуры: Ахматовой, Шостаковича, Паустовского, Чуковского, Маршака и бурным протестам западной общественности срок ссылки был сокращен до полутора годов, которые Бродский уже отбыл.
Надо отдать должное гэбистам: подчас они применяли к опальному поэту политику «пряника». Однажды с ним провели беседу два очень вежливых чина и предложили помощь в издании сборника стихов — «Пора, Иосиф Александрович, пора!» А заодно как бы вскользь сказали, что заинтересованы получать от него сведения об иностранцах, которые приезжают в Ленинград и с ним встречаются. Бродский согласился с неожиданной легкостью, но на одном условии. «Если только мне дадут звание майора и зарплату соответствующую». На этом беседа закончилась.
А в мае 1972 года Бродского вызвали в ОВИР, где человек с погонами полковника предложил ему заполнить анкеты и выехать за границу. «А если я откажусь?» — спросил он. Ответ был, как мы сказали бы сегодня, безальтернативным: «Тогда, Бродский, у вас в чрезвычайно обозримом будущем наступит весьма горячее время».
Надо ли удивляться, что Иосиф Бродский от души смеялся над анекдотом, который ему рассказал Волков: «Что такое одна шестая часть света?» Ответ — «Тьма». От этой тьмы он и уехал за океан, энергично подталкиваемый твердой коленкой власти. Но после горбачевской «перестройки» тьма вроде бы стала рассеиваться. Однако он так и не побывал на улице Пестеля. И даже отказал в своем прахе Васильевскому острову. Написал в стихотворении «Пятая годовщина» с точным указанием даты: «4 июня 1977» (первая «пятилетка» изгнания): «Зане не знаю я, в какую землю лягу».
На эту тему Бродский говорил разное. Волкову он прочитал письмо, полученное по почте из Москвы: «Жид недобитый! Будь ты проклят! Все!» Но когда его собеседник сочувственно сказал, что стал лучше понимать, почему он до сих пор не съездил в родной город, Бродский не принял столь однобокого объяснения и стал говорить о том, что «дважды в ту же самую реку вступить невозможно, даже если эта река — Нева. Современная Россия — это уже другая страна, абсолютно другой мир. И оказаться там туристом — ну это уже полностью себя свести с ума». А в заключение привел еще один, довольно странный довод: «Ведь что в сильной степени выводит из себя в Европе? Что страны разные, их культуры разные, истории их разные, а кожаные куртки и стрижки у европейской молодой шпаны — везде одинаковые. И если уж неприятно шпану эту видеть здесь, то увидеть ее в родном городе — это было бы уж совсем ни в какие ворота, да?»
За год до смерти Бродскому хотели присвоить звание почетного доктора Петербургского университета, однако он отказался поехать. Сказал при встрече Виталию Коротичу, что хотел бы там побывать, но так, чтобы никто его не знал: «просто там бродить, не натыкаясь на чьи-то взгляды, чтобы не заставляли ничего комментировать, ничего делать».
А в интервью «Московским новостям», данном примерно в то же время (1995 год), объявил: «Я не могу быть туристом там, где народ, говорящий на моем языке, бедствует. Вот западный человек может быть там туристом. А я лучше буду туристом где-нибудь в Латинской Америке или Азии».
Еще одну версию предложил критик Владимир Бондаренко. Он убежден, что Россию Бродский покинул, потому что от поэта ушла его неизбывная любовь Марина Басманова, вдохновительница лучших стихов, невенчанная жена и мать его сына Андрея. И по этой же причине, когда его стали зазывать из Москвы домой, ответил: «На место любви не возвращаются».
Версия, безусловно, поэтическая, как бы подтверждающая известные слова Бродского: «У русского человека, хотя и еврейца, конечно, есть склонность полюбить чего-нибудь с первого взгляда на всю жизнь». Но уж очень это попахивает мелодрамой и начисто выпадает из напряженного политико-эстетического контекста отношений поэта с отвергшей его страной. Пусть сегодня она и называется иначе.
Что касается молодой художницы Марины Басмановой, то она, несомненно, оставила глубокий след в жизни Бродского. Осложнения в их отношениях (поэт, до конца жизни прибегавший к сленгу своей питерской юности, называл это «бенц» с Марией«) совпали по времени с процессом над ним. И он в те дни думал о Марине больше, чем о том, что с ним происходит. Потом она приехала к нему в Норенскую, и есть основания считать, что именно тогда был зачат Андрей, которому Бродский завещал все доходы от издания своих книг в России. Однако потом эта красивая, одаренная, но неуравновешенная женщина вновь покинула поэта.
Бродский простился с ней в одном из последних своих стихотворений. И это — шедевр: «Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем/ ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,/ но чтобы забыть одну жизнь, человеку нужна, как минимум,/ еще одна жизнь. И я эту долю прожил./ Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,/ ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?/ ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии./ Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива».
Подозреваю, что этот сюжет нисколько не приблизил нас к разгадке причин, не позволивших Бродскому вернуться в Россию. А может, он ее и не покидал? Да, он уехал, но навсегда остался в ее культуре, в русском языке. Он так и говорил: «Я родился в России и в ее языке (от которого не собираюсь отказываться — и надеюсь, vice versa)». На латыни это означает: взаимно. Однажды Бродский попробовал перевести на английский свои собственные стихи, и они вышли отдельной книгой. Критика вежливо назвала этот опыт «посредственностью мирового значения». После чего он уже не писал стихов по-английски — предпочитал благодарить судьбу «кириллициным знаком».
В наиболее развернутом виде свое кредо профессор Бродский, ведший курсы по литературе во многих американских университетах — от Анн-Арбора в штате Мичиган до Колумбийского в Нью-Йорке, изложил в одной из лекций 1989 года: «Я русский поэт, английский эссеист и американский гражданин». Все-таки приятно, что Иосиф Александрович выстроил приоритеты именно в такой последовательности.
Простившись с домом Бродского, я решил повторить его привычные маршруты. Прошелся по одной из самых колоритных улиц Гринвич-Виллиджа — Кристофер-стрит, которую по вечерам захлестывает красочная толпа веселого племени геев. По официальным данным, их в Нью-Йорке не менее 20 процентов. Но в Виллидже пропорция обратная. Правда, Бродский уверял, что здесь огромное количество девиц, и на него, в общем, хватает. Любознательный Волков спросил, не было ли случая, чтобы кто-то из мужчин в Виллидже предлагал ему союз да любовь? Бродский ответил, что ни разу. Только однажды очень пьяный негр стал что-то в этом смысле ему излагать — «но исключительно по соображениям пьяного красноречия, а не в порыве любовных чувств».
Туристы любят щелкать фотокамерами в Шеридан-сквере, где нетрадиционная любовь воплощена в скульптурных композициях. Впрочем, довольно целомудренно: две нежно держащихся за руки пары: девушка — с девушкой, парень — с парнем. Забавно, что курлычат они за бронзовой спиной генерала армии северян Ф. Шеридана. Если бы старый вояка мог обернуться, то был бы скандализован.
Как меня шокировала именная табличка крохотной улицы, впадающей в Кристофер — «Гей-стрит». «Вот как далеко продвинулись нью-йоркцы в своей толерантности!» — подумал я, чувствуя себя глубоким провинциалом. Но взбодрился, узнав, что улочка с легкомысленным названием увековечила память вполне респектабельного джентльмена Сидни Ховарда Гея, исполнительного директора «Нью-Йорк трибьюн». Жил он в XIX веке.
Чтобы сменить эмоциональный фон, я двинулся на запад по Мортон-стрит к Гудзону. Бродский любил прогуливаться вечерами по набережной, огибая причал, на который выходила его улица. Поэт считал, что если существует образ времени, вечности, то это — серое зеркало вод.
Бродский хорошо знал Нью-Йорк, который считал вторым родным городом после Питера, и любил показывать его своим гостям, впервые приезжавшим в Америку. У него имелся и свой наработанный маршрут, который я попытался повторить.
Прежде всего — «Серкл лайн»: трехчасовой круиз вокруг острова Манхэттен, самого маленького из пяти районов, образующих Нью-Йорк: 21 километр в длину, три — в ширину. И на этом клочке суши разместилось самое ценное из того, что составляет славу и гордость крупнейшего города США. Я смотрел с палубы пароходика-челнока на открывшиеся в совершенно новом ракурсе небоскребы и вспоминал, должно быть, самую выгодную финансовую сделку в истории.
Генеральный директор голландской Вест-Индской компании Питер Минуит 4 мая 1624 года заключил купчую с местными индейцами, расплатившись с ними за остров Манхэттен ножами, бусами и зеркалами на общую сумму 60 гульденов. В XIX веке один историк из чистого любопытства пересчитал стоимость сделки в долларовом эквиваленте. Получилось 24 бакса. Сравнить это можно разве что с продажей Аляски Америке за 7,2 миллиона долларов, когда в роли лопоухих индейцев выступили наши предки.
Бродский, убежденный урбанист, считал посещение Нижнего Манхэттена, района Уолл-стрит, обязательной частью экскурсии по Нью-Йорку. Как-то он привел сюда под вечер, когда мировая финансовая столица кажется вымершей, свою приятельницу, впервые приехавшую в город «Большого яблока». Девушка она была, видимо, неглупая и, задрав голову на безмолвных исполинов из бетона и стекла, высказала любопытную мысль: все это замечательно тем, что сообщает тебе подлинный масштаб. В Европе тоже есть высотные здания, но там они все же находятся под контролем воображения, а здесь оно попросту отключается. Примечательно, что у Бродского по существу нет стихов о Нью-Йорке. Он считал, что этот город с его альтернативной образностью в стихи естественным путем не вписывается. «Вот если Супермен из комиксов начнет писать стихи, — сказал он как-то, — то, возможно, ему удастся описать Нью-Йорк».
Добавлю, что нечто похожее ощущал и я: необходимость отыскать принципиально иную точку обзора, чтобы посмотреть на надменных гигантов Манхэттена сверху вниз. И нашел: пару лет назад полетал над городом на вертолете.
Возможно, самое необычное ощущение от круиза вокруг Манхэттена подарил момент, когда наш пароходик проплывал под мостами. Гордый красавец — Бруклинский мост — выглядел с изнанки не столь величественно, и я на мгновение испытал неловкость: будто заглянул под подол почтенной старушки. А потом в который уже раз вспомнил Маяковского и его знаменитую строку: «отсюда безработные в Гудзон кидались вниз головой». Среди самоубийц встречаются порой люди эксцентричные, выбирающие наиболее эффектный путь ухода из опостылевшей жизни. Некоторые из них действительно прыгали с Бруклинского моста в голубую бездну. Но только не в Гудзон, омывающий противопожную сторону Манхэттена, а в Ист-Ривер. Чтобы допрыгнуть отсюда до Гудзона, надо пролететь пару километров по воздуху. А на такое способен разве что Супермен. Тот самый, которому Бродский пожелал обучиться стихосложению.
Не подарив поэту стихов, Нью-Йорк зато подарил ему «первый стопроцентно нью-йоркский сон». Тот, что мог привидеться только поэту. Бродскому приснилось, будто он подходит к метро, и вдруг прямо перед ним весь Бродвей — от Гринвич-Виллидж до Гарлема — поднялся и встал вертикально. То есть самая длинная улица в Нью-Йорке превратилась в жуткий небоскреб, а метро соответственно стало лифтом. «Это было потрясающее ощущение! — рассказывал Бродский. — Вероятно, тут была какая-то эротика. И совершенно новый для меня масштаб сна».
Быть может, мы когда-нибудь и прочли бы стихи Бродского по мотивам этого фантасмагорического сна, но жизнь его иссякала, что он напророчил сам: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я». И даже угадал время года, выбрав свое любимое: «Ни осенью, ни летом не умру,/ Но всколыхнется зимняя простынка. »
А в жизни все вроде было хорошо, все получалось. Жена — русская девушка Мария, родившаяся в Италии и учившаяся в парижской Сорбонне, где он с ней и познакомился, — подарила ему пять светлых лет, согретых незнакомым ему семейным уютом. Родилась дочка, которой дали тройное имя в честь любимых людей Иосифа (Анны Ахматовой, жены, матери и отца). Получилось длинно, но красиво: Анна-Александра-Мария.
Бродский перебрался в комфортный дом в элитном, как сказали бы российские снобы, районе Бруклин-хайтс, на улицу Пирпонт-стрит у променада — места прогулок вдоль набережной, что он так любил. Квартира у него была в три этажа. В ней и разыгралась последняя драма.
Вечером 28 января 1996 года он допоздна засиделся с друзьями. После того как гости ушли, жена поднялась к себе на второй этаж. А Иосиф Александрович заглянул в свой кабинет на третьем. Возможно, захотел поработать: Мария к этому привыкла. А ему вдруг стало плохо. Он перенес тяжелую операцию — шунтирование сердечной аорты, о которой рассказывал не без юмора, в терминах завзятого автомобилиста: «Вскрыли, как автомобиль. Вставили объездные пути, развязки, если угодно».
А в ту роковую ночь на «развязке» случилась авария. Почувствовав, видимо, боль в сердце, он рванулся к лестнице, упал, пытался ползти. Жена обнаружила его только утром. Он не дожил шести месяцев до 56.
Отпевали его в епископальной приходской церкви в Бруклин-хайтс. Строгого направления в религии Бродский не придерживался. Известно, что он не крестился, но не бывал и в синогогах, считал себя — по убеждению — кальвинистом: «В том смысле, что ты сам себе судья и сам судишь себя суровее, чем Всевышний. Ты не проявишь милость и всепрощение, Ты сам себе последний и самый Страшный суд».
В гроб Бродского положили с католическим крестом в руках — так решила Мария. Поскольку хоронить его предстояло в Венеции, на острове-кладбище Сан-Микеле, тело в цинковом гробу, внутри которого был деревянный, в течение полутора лет было замуровано в гранитной стене старого нью-йоркского кладбища в Ривер-сайде.
Перед самым отлетом в Москву мы с сыном зашли в кафедральный собор св. Иоанна Богослова — самый большой храм в Америке. Расположенная неподалеку от комплекса зданий Колумбийского университета, профессором которого был Бродский, эта церковь отличается особым вниманием к искусству. Под витражами одной из ее стен оборудован Уголок поэтов: в мраморный пол вмурованы пластины с именами писателей, составляющих гордость американской литературы. Наверное, именно поэтому в храме девять лет назад, 8 марта 1996 года, на день после смерти Бродского, прошел поминальный вечер.
Звучали его любимые композиторы — Перселл, Гайдн, Моцарт и стихи почитаемых поэтов — Одена, Ахматовой, Фроста, Цветаевой. А затем с церковной кафедры переводы стихов Бродского прочитали его друзья — нобелевские лауреаты Чеслав Милош, Дерек Уолкотт, Шеймес Хини. Выступали и русские поэты. А потом в динамике раздался голос самого Иосифа Бродского.
И я представил себе, как в этом огромном холодном храме, с самым протяженном в мире, почти двухсотметровым нефом, при трепещущих свечах, розданных студентами Бродского, падают его слова: «Меня упрекали во всем/ окромя погоды/ и сам я грозил себе часто суровой мздой,/ Но скоро,/ как говорят,/ я сниму погоны/ и стану просто одной звездой. »